|
Глава V. Порог славы
Жизнь - это дар немногих многим, тех, кто знает и умеет, тем, кто не знает и не умеет.
Амедео Модильяни (надпись на рисунке)
В июле 1917 года Модильяни познакомился с Жанной Эбютерн, которая вскоре стала его женой. Говорят, они впервые встретились на карнавале, но в это как-то не верится: уж очень не вяжется с карнавалом тогдашний облик Модильяни. Может быть, навели на эту версию две выцветшие любительские фотографии Жанны, единственные сохранившиеся ее карточки. На одной из них она стоит в костюме "русинки" - в длинной полосатой накидке, в широкой, очевидно, темно-красной юбке и в сапожках; на другой она в том же костюме, но в объектив взяты только голова, плечи и рука, чуть касающаяся груди мягким движением. Костюм карнавальный, а взгляд невеселый: огромные светлые глаза задумчиво смотрят куда-то в сторону. Есть что-то затаенное, гордое и вместе с тем скорбное в их странной, непроницаемой открытости. Тот нее жест и те же удивительно чистые, грустные глаза мы видим и па некоторых портретах Жанны Эбютерн работы Модильяни.
 Жанна Эбютерн в карнавальном костюме. 1917 г.
По другой версии Амедео впервые увидел ее в Академии Коларосси, одной из тех "свободных студий", где ежедневно от пяти до семи за 50 сантимов можно было получить обнаженную натуру и место за мольбертом. Он сразу обратил внимание на эту маленькую шатенку с тяжелыми косами, отливавшими темным золотом, и прозрачно-бледным лицом. Он заметил ее манеру то и дело стирать свой рисунок резинкой и отважно начинать все сначала. Это его тронуло, он подошел и что-то сказал ей по этому поводу. Ей было девятнадцать лет, а ему тридцать три. Она давно уже боготворила его как художника.
Когда Эренбург вскоре после этого увидел их как-то на улице, увидел, как они шли, взявшись за руки, оба улыбающиеся, спокойные, счастливые, он обрадовался за Моди, сразу поняв, что "это - его большой роман". Но для них обоих это было началом чего-то гораздо большего, чем самый "большой роман".
 Марк Талов. 1919 г.
В "Ротонде" сначала никто не понимал, кто это. "Рядом с Модильяни стала появляться очень юная девушка, почти подросток, с длинными косами. Сидела и всегда молчала. После Беатрисы Хестингс, с которой многие привыкли встречать его, она казалась рядом с ним особенно неожиданной"1,- вспоминал Эренбург. Марк Талов добавляет: "Она была похожа на птицу, которую легко спугнуть. Женственная, с застенчивой улыбкой. Говорила очень тихо. Никогда ни глотка вина. Смотрела па всех как будто удивленно. Все ей здесь, в "Ротонде", очевидно, казалось внове после ее дома"2.
1()
2()
Что же это был за дом? Сведения о нем собрала ее дочь и сообщила их в своей книге. Этого материала вполне достаточно, чтобы ясно представить себе скучную и безликую мелкобуржуазную квартиру где-то неподалеку от Пантеона, на улице Амьо, на шестом этаже большого доходного дома под номером 8-бис. Глава семьи, Ашиль - Казимир Эбютерн, впрочем, был человеком, во всяком случае, своеобразным: служащий парфюмерной фирмы, не то кассир, не то счетовод, этот пожилой невысокий господин с аккуратно подстриженной квадратной седеющей бородой, убежденный атеист, ставший потом ревностным католиком, усердным прихожанином старинной церкви Сент - Этьен дю Мон, страстно любил литературу XVII века. Днем на службе - счеты и конторские книги, а вечером, дома, с полки достается заветная книга Паскаля, и вся семья обязана внимательно слушать монотонное чтение излюбленных страниц великого философа. Нужды нет, что жене и дочери иногда приходится в это же время чистить картошку или заниматься еще какими-нибудь хозяйственными делами. О нудных отцовских чтениях Жанна не без раздражения рассказывала своей подруге Жермене Вильд. Жаловались на неизбежного Паскаля и ее мать и брат Андре, начинающий художник, пейзажи которого понемногу и уже не без успеха выставлялись в "Осеннем салоне". Тем не менее, интерес к литературе и философии, насаждавшийся отцом, мог оказать на Жанну какое-то влияние: недаром друзья семьи вспоминали о ней потом как о девушке серьезной, умной и обладавшей сильной индивидуальностью; ее ум называли даже "трезвым и скептическим".
Желание Жанны стать художницей родители поощряли, рассчитывая на ее будущий заработок в области прикладного искусства. Когда же она им рассказала, что решила отныне соединить свою судьбу с Модильяни, это вызвало бурю: полунищий непризнанный художник, живущий беспорядочной жизнью, а главное, еврей, был совершенно неприемлем для этой католической и, в общем, все-таки мещанской семьи. Родители с пей фактически порвали, во всяком случае, надолго.
Но в характере Жанны, которая многим казалась такой мягкой, неслышной, покорной, была скрыта непреоборимая сила. Она была готова разделить все тяготы жизни Амедео, знала, что нужна ему, и потому пошла за ним безоглядно. О том, чтобы окончательно определить свои отношения с ним "законным браком", она не заботилась. Но почему-то и в ближайшем окружении друзей, и в богемной среде Монпарнаса, и в далекой Флоренции, судя по позднейшей переписке Модильяни с матерью, в Жанне сразу признали не его "подругу", а его жену. В конце концов она сумела заставить уважать свое чувство и свою волю даже отвергнувших ее родителей.
 Жанна Эбютерн. Портрет Модильяни. 1918 г. Рисунок
Поселились они с Амедео в маленькой, почти ничем не обставленной мастерской на улице де ля Гранд - Шомьер, 8, неподалеку от Люксембургского сада. Наиболее плодотворными для Модильяни были 1917 - 1918 годы. Но заработки оставались все такими же неверными; если деньги у него изредка и появлялись, то на другой же день от них не оставалось и следа, и вот уже опять не на что было пообедать "у Розали". Одевалась Жанна очень скромно, но все равно ее находили изящной и женственной в обычных ее неброских платьях с маленьким вырезом и в туфлях на немодном низком каблуке, а ее лицо казалось еще трогательней и прозрачней оттого, что на нем никогда не было ни пудры, ни краски. Такой ее и полюбил Модильяни. Ему в голову не приходило делать из нее "парижскую куколку", да и ей самой это было совершенно не нужно.
 Жанна Эбютерн. Уголок Ниццы. 1918 г. Холст, масло
Беда была в том, что важнейшая перемена в его судьбе ничего по существу не изменила в его беспорядочном, невозможном и тем не менее уже безнадежно устоявшемся существовании. Никакого дома, никакого уюта не возникло в голой, промозгло-холодной мастерской на улице де ля Гранд-Шомьер. Эта мастерская состояла из двух узких комнат, стены которых Модильяни выкрасил оранжевой краской и охрой. Если бы Жанне даже очень этого хотелось, ей все равно никогда бы не удалось окружить своего Амедео каким-либо подобием общепринятого "быта": трудно представить себе его, например, что-нибудь покупающим впрок, далее самое необходимое, хотя бы па завтра; у него не могло быть ни шкафов, ни полок, ни ящиков; вокруг пего все как будто так и должно было быть раскидано, смято или голо. К тому нее слишком она вся была в нем, слишком безропотно, как должное принимала все ему привычное. Да и стоило ли думать об этом, когда уже очень скоро для нее стало ясно, что ей не удастся спасти его от главной беды - от все усиливавшегося пьянства и неизбывного гашиша.
 Портрет девушки. 1917-1918 гг. Холст, масло. 65х46. Япония. Частная коллекция
Иногда им приходилось совсем туго. Об этом свидетельствуют рассказы друзей и знакомых. Морис Вламинк впоследствии вспоминал: "Зимним утром 1917 года, стоя посреди мостовой у перекрестка бульваров Распай и Монпарнас, Модильяни презрительно разглядывал проносящиеся мимо такси, словно генерал на больших маневрах. Ледяной ветер так и пронизывал. Заметив меня, он подошел и сказал совершенно просто, как о чем-то, не имеющем для него сейчас ни малейшего значения: "Я тебе продам свое пальто. Оно мне велико, а тебе будет в самый раз"1.
1()
 Амадео Модильяни (одна из последних фотографий)
А в рассказе другого художника, Убальдо Оппи, крайняя нищета Модильяни уже не прикрыта никакой бравадой. Оппи жил тогда на площади Эмиля Гудо; как-то утром слышит звонок; приоткрывает дверь на щеколду и видит на площадке Модильяни с чемоданом в руке.
- Оппи, купи у меня чемодан.
- Но мне совершенно не нужен чемодан!
- А мне нужно всего десять франков...
- Слушай, у меня у самого ни гроша. Я даже с кровати не встаю, потому что все равно есть нечего.
Я стою на пороге в одной рубахе, - продолжает Оппи, - а он передо мной, опустив руки, поставив на площадку чемодан, старый брезентовый чемодан с обитыми кожей углами. Посмотрели друг на друга с печальной улыбкой. Модильяни па мгновение закрыл свои большие, сияющие глаза, опустил свою красивую голову и нагнулся за чемоданом. "Ну, что ж..." - сказал он1.
1()
Однако он теперь редко бывал таким мирным. В "Ротонде" и в "Кафе дю Дом" уже побаивались его буйных вторжений, хотя многие его жалели. Бросались в глаза его исхудавшая шея, белые губы, дрожащие ноздри, пугал одичалый взгляд из-под надвинутой па уши широкополой обтрепанной шляпы. Гарсоны, которым он мешал работать, иной раз выгоняли его за дверь. Тогда он шел на бульвар, ложился там па скамью, потом опять с шумом и криком врывался в кафе, стучал кулаком по столу, вдруг начинал что-то петь по-итальянски или читать стихи, то и дело сотрясаясь от неистовых приступов кашля. Иногда в "Ротонде" на помощь призывали самого Либиона, которого он в такие минуты высокомерно величал "кабатчиком".
Некоторые считали его пьяное буйство в какой-то степени показным. Из одних мемуаров в другие переходит ядовитая фраза Пикассо по этому поводу: "Странно, где-нибудь на бульваре Сен- Дени Модильяни никогда не увидишь пьяным, а вот па углу бульвара Монпарнас и бульвара Распай - всегда". Какое-то основание для сарказма у Пикассо, наверно, было. Но если представить себе атмосферу послевоенного, сразу обуржуазившегося Монпарнаса, куда хлынули нувориши и богатые туристы, где все и вся лихорадочно "зафокстротировало" во вновь открытых ресторанах и даже на улице, па стоянках ночных такси, - можно и иначе понять подоплеку нелепой демонстративности поведения Модильяни. Этот ищущий легкого забвения, танцующий, веселящийся Монпарнас был ему не только чужд, но враждебен. Совсем другой стала теперь и "Ротонда": гораздо шикарней по внешнему своему виду и сомнительней по составу своих постоянных посетителей.
Богатые бездельники и прочая щеголяющая модами накипь постепенно вытесняли оттуда художников. А Модильяни всегда резко отграничивал себя от подобной публики. Скульптор Эпстайн надолго запомнил, как однажды в его присутствии с Модильяни поздоровались двое шикарно одетых юнцов и как на его вопрос, кто ото, тот ответил: "Снобы от искусства". Он ведь всегда говорил то, что думал. "Мы, трудящиеся художники, - прибавил Модильяни, - очень страдаем от этих "snobs d'art"1. Но то было в 1912 году. Ему тогда легче было сохранять сдержанность: подобные встречи еще не сливались вокруг него в плотное кольцо.
1()
И все же та мертвенно-бледная, пьяная и вызывающая маска, которая кое-кому почему-то преимущественно запомнилась, и теперь не была настоящим лицом Модильяни. Не случайно к тому же времени относится его новое сближение с интеллектуальными кругами Парижа - с литераторами и поэтами, группировавшимися вокруг серьезных журналов, и с членами Художественно- артистического кружка. Это время его увлечения поэзией Малларме ("Переводи Малларме!" - настойчиво убеждал он русского поэта Талова), укрепления его дружбы с Ортисом де Сарате, который тогда был целиком погружен в Сервантеса, его бесконечных бесед об искусстве с Цадкином по вечерам, при свечах, в ресторанчике Розали. Он бывал счастлив, когда ему удавалось послушать где-нибудь музыку, особенно его любимого Баха (скульптор Инденбаум рассказывал, что у него в мастерской одно время стояла фисгармония, па которой играла его жена; услыхав однажды ее музыку, Модильяни потом искал предлога, чтобы зайти послушать ее еще; раз пришел "за стаканом чая" и не удеря-гался, тут же попросил г-ягу Индепбаум хоть немножко ему поиграть; играла она, по словам мужа, неважно, по благодарил он ее с восхищением).
Вообще, вне влияния алкоголя он был совсем другим человеком. Об этом говорило прежде всего благородство его искусства, но не только оно. "Вы напишите, пожалуйста, что, вопреки всему, что о нем рассказывают, Моди всегда вел себя по отношению к нам безупречно", - просила Анна Зборовская Франсиса Карко, когда он собирал материал для своих воспоминаний. Угольщик, консьержка, бакалейщик - его вечные кредиторы, у которых иногда лопалось терпение, - потом снова готовы были терпеливо ждать: "Ему невозможно отказывать...", "когда он не пьян, - это человек, и до чего же он вежлив, и словечко-то для тебя у него всегда найдется хорошее..."1. Вспоминают, что в краткий миг успеха, как всегда, случайного и преходящего, лицо его как будто освещалось изнутри. Удивительно: с ним, кажется, ни разу не рассорился ни один из его друзей.
1()
Лучше же всех этого "другого человека" знала в нем, конечно, его Жанна. Если бы только ей удалось уговорить его лечиться, хотя бы показаться врачу... Но не надо было никаких врачей, достаточно было слышать по ночам его жуткий кашель и видеть, как он худеет, чтобы понять, как далеко зашел все время подтачивавший его туберкулез. Жанна была беременна и тоже плохо себя чувствовала. В марте 1918 года Зборовский и старики Эбютерны решили послать их па свои средства на юг. Зборовский выбрал Ниццу.
 Леопольд Зборовский. 1918 г. Холст, масло. 107х66. Сан-Паулу, Бразилия. Музей изобразительного искусства
Поехали все вместе - Жанна, Амедео, Зборовские и мать Жанны, решившая сопровождать дочь ввиду ее положения. В Ницце их уже ждал художник Леопольд Сюрваж со своей будущей женой Жерменой. Сюрваяса1 Модильяни хорошо знал еще в Париже и очень любил его за талант, высокую культуру истинного русского интеллигента, а главное - за необыкновенную доброту ("тихий, как заря", - говорил о нем Талов). Здесь в Ницце, они сошлись особенно близко.
1()
Поселились Модильяни первоначально в квартире на улице Массена, так сказать, en famille, по-семейному, вместе с матерью Жанны1. Но и тут "дома" не получилось, так как отношения Амедео с тещей вскоре резко обострились. Он переехал в отель Тарелли на рю де Франс, 5. Отель этот, выбранный по признаку дешевизны, оказался весьма подозрительным и шумным: жили там главным образом проститутки. Впрочем, некоторые из них относились с симпатией к больному художнику, постоянно слыша его кашель за стеной, и даже позировали ему бесплатно, ссорясь из-за этого со своими сутенерами.
1()
Вообще очень скоро стало ясно, что Зборовский весьма неудачно выбрал место для отдыха и лечения своего друга. Модильяни, едва сводившего концы с концами, окружала обстановка светского курорта, да еще в самый фешенебельный весенний сезон; непривычное, слишком яркое освещение мешало ему работать. Кругом были сплошные соблазны, губительные для его здоровья. Чувствовал он себя плохо, а в то же время считал необходимым своей работой как можно скорее окупить поездку. Он и приехал сюда для того, чтобы работать,- это, в сущности, определялось и его деловыми взаимоотношениями со Зборовским, который в тот период установил Модильяни помесячную оплату (что явствует из ниже публикуемых писем Модильяни к Зборовскому).
Поздней весной или в начале лета 1918 года он провел несколько месяцев у художника Остерлинда, на его вилле "La Riante" ("Смеющаяся") в Кане, под Ниццей. Остерлинд впоследствии описал этот приезд и дальнейшее пребывание у него Модильяни. Явился он к нему в Кань, по его словам, "усталый и грязный" (неужели пешком?!), "как будто разгружал пароходы в Генуе; за ним тенью плелся Зборовский".
 Мужской портрет. 1917-1918 гг.
Остерлинд тоже относился к Амедео дружески (Модильяни потом написал дивный портрет его жены). Он предоставил ему лучшую комнату в своем доме, которую тот, конечно, не замедлил очень быстро превратить черт знает во что. Несмотря на неусыпный надзор Зборовского, он по ночам все-таки ухитрялся убегать в местный кабак, у дверей которого стоял огромный деревянный щит с рекламой "Перно": зеленая бутылка и две рюмки на черном фоне. "Дружище, это лучшее произведение искусства, какое я только знаю",- говорил Модильяни Остерлинду. Возвращался он оттуда пьяным.
Все это гостеприимный хозяин дома переносил терпеливо; по-настоящему расстроил его Модильяни только своим поведением во время их визита к Ренуару.
Старый художник доживал свои дни на Лазурном берегу, в том же Кане. Ему было уже 77 лет. Он еще продолжал работать, несмотря на то, что мучительная подагра уже почти совсем сковала ему руки - кисти приходилось привязывать к окостеневающим пальцам. Модильяни сам захотел к нему пойти - "Сведи меня к Ренуару!" - и Остерлинд тут же это устроил. Старик принял их в светлой просторной столовой, куда его обычно перевозили в кресле на колесиках после работы. Сидя в этом глубоком кресле, в своей неизменной шапочке и с шалью на плечах, укрытый кисейной сеткой от москитов, Ренуар благодушно - светски приветствовал гостя: "Значит, вы тоже художник, молодой человек?" И тут же предложил ему пройти в мастерскую, если он хочет посмотреть его последние вещи. Хотя тот ничего не сказал о них, вернувшись в столовую, все бы кончилось более или менее благополучно, если бы не какая-то фраза Ренуара, возмутившая Модильяни. Ее передают с разными оттенками, но суть была в том, что писать надо всегда с радостью, с наслаждением, что он сам только так и может писать свои картины, а дальше следовал конкретный пример, довольно фривольный, что-то насчет кисти, ласкающей па холсте обнаженные зады. Модильяни молча пошел к двери, по, уже взявшись за ручку, вдруг в бешенстве обернулся и отрезал: "А меня вообще не интересуют зады!" С чем и удалился, даже не простившись с мэтром.
Остерлинд сгорел со стыда и потом еще долго переживал крайнюю невежливость своего друга. До него, по-видимому, не дошла сущность этого трагикомического эпизода. Модильяни, конечно, мог бы быть и более почтительным к старику, но не только подобного совета, а самого мировосприятия Ренуара он принять не мог1. Это для Сутина Ренуар всегда оставался "потерянным раем", влекущим к себе и недоступным. Внутреннему драматизму Модильяни, его мучительно напряженному вглядыванию в души людские не мог не быть враждебен ренуаровский гедонизм, ренуаровская бездумная "радость жизни", сознательное стремление этого старого волшебника "все делать красивее, чем оно есть на самом деле"2.
1()
2()
Поздней осенью Модильяни вернулся в Ниццу. Здесь 29 ноября родилась у Жанны дочь, которую тоже назвали Жанной. "Очень счастлив", - пишет он матери спустя четыре месяца, и эта редкостная теперь для пего фраза относится, безусловно, к ним, к обеим его Жаннам, потому что все остальное складывается у него в это время достаточно тяжело.
 Жанна Эбютерн. 1918 г. Холст, масло. 46х29. Берн. Частная коллекция
Для новорожденной сразу пришлось искать кормилицу. Она была зарегистрирована как дочь Жанны Эбютерн от неизвестного отца, так как родители были не венчаны, - этому до тех пор не придавалось большого значения и это постоянно откладывалось. Впрочем, вскоре по возвращении в Париж, во время второй беременности Жанны, Амедео твердо решил оформить свой брак, и по этому поводу даже было составлено и подписано им заявление, которое удостоверили его друзья. Но опять довести дело до конца что-то помешало - вероятно, болезнь. Пока же он писал своей матери во Флоренцию:
Милая мама,
бесконечно благодарен тебе за твое ласковое письмо. Малютка здорова, и я тоже. Я нисколько не удивлен, что такая мать, какой всегда была ты, почувствовала себя настоящей бабушкой независимо от каких-либо "законных оформлений".
Посылаю тебе фотографию. Адрес переменился: надо писать в Ниццу, рю де Франс, 13.
Крепко тебя целую. Дэдо1.
1()
Это был уже его третий адрес в Ницце. Не жилось ему там.
В конце 1918 года Зборовский уехал в Париж, надеясь продать там хоть что-нибудь из его картин, а может быть, и наладить в дальнейшем более регулярный сбыт. На этот раз он стал искать клиентов среди известных критиков и писателей. Какой-то критик, как он потом рассказывал Едличке, купил три картины, причем за первую дал ему 300 франков, за вторую - 275, а за трепло - 250. Когда речь пошла о четвертой, Збо, при всем своем добродушии, наконец возмутился: "Если я еще не разучился считать,- сказал он этому господину,- то за четырнадцатую картину буду платить уже я вам, а не вы мне". На том и кончилось.
О визитах Зборовского к писателям, с его слов, вспоминает Карко. Когда он предлагал картины Модильяни, умоляя помочь художнику, спасти его, они, бывало, отвечали: "Что ж, это естественно. Художник не должен жить па широкую ногу, если он беден. Пусть устраивается! Отчего он не в Париже? - Да он же очень болей, у пего кровохарканье, - отвечал Зборовский. Они не хотели его слушать и отсылали к провинциальным коллекционерам, которые уж совсем не церемонились и выставляли его за дверь, не обращая никакого внимания па его отчаяние. Всюду был один и тот же прием, холодный, наглый"1. Л среди знаменитостей, кажется, единственным человеком, который поддержал в тот период Модильяни, оказался незлопамятный Ренуар. Его помощь была деликатной: он отдал Зборовскому "па комиссию" несколько своих картин. Карко предполагает, что Модильяни, вероятно, и не подозревал, каких жертв и лишений он стоил Зборовскому. И действительно, несмотря ни на что, деньги, хоть и небольшие, он ему посылал в Ниццу регулярно.
1()
 Женский портрет. 1919 г.
Новый, 1919 год Модильяни встречал в ресторане в обществе Сюрважей. Настроение у него, вопреки всем трудностям жизни и болезни, было в эту новогоднюю ночь приподнятое, судя по следующему письму к Зборовскому:
[1 января 1919. Ницца]
Полночь.
Дорогой друг,
обнимаю Вас теперь, как обнял бы и в день Вашего отъезда, если бы мог...
Мы с Сюрважем кутим в "Золотом петушке". Я продал все картины. Пришлите поскорей денег.
Шампанское льется рекой.
Сердечно поздравляем Вас и Вашу милую жену с Новым годом.
Resurrectio Vitae.
Hie incipit vita nova1. II novo Anno2.
1()
2()
Модильяни.
Приписка Сюрважа:
С Новым годом! [по-русски]. Да здравствует Ницца, да здравствует первая ночь первого1 года!
1()
Сюрваж.
Получив это письмо, Зборовский не обратил внимания на довольно странное противоречие: "продал все картины" - "пришлите поскорей денег". К тому же он не мог знать, что и шампанского-то никакого не было, а было самое обыкновенное дешевое красное вино - "gros rouge", как много лет спустя уточнил Сюрваж. Зборовский безумно обиделся на Моди и сразу заревновал к каким-то, очевидно, новым его помощникам, продающим его картины, пока он в Париже бьется как рыба об лед. Второе письмо (без даты) из Ниццы все разъяснило, но в нем говорилось о повой, непредвиденной беде.
Дорогой друг,
Вы просто олух, не понимаете шуток. Ничего я не продал. Завтра или послезавтра отправляю Вам товар.
А вот что действительно только что со мной произошло, и это очень серьезно: у меня украли бумажник, в котором было 600 франков. Кажется, это специальность Ниццы. Подумайте только, какая досада.
Конечно, я теперь без гроша или почти без гроша. Глупо до черта. Но, так как это ни в Ваших, ни в моих интересах, чтоб я оставался па мели, вот что я предлагаю: вышлите по телеграфу на адрес Штюрцваге 500 франков... если можете, и я Вам буду отдавать по 100 франков в месяц. То есть в течение пяти месяцев Вы могли бы удерживать по сотне из того, что мне ежемесячно причитается. Да, в конце концов, так или иначе, я Вам верну долг. Эта пропажа денег, не говоря уже о документах, волнует меня чрезвычайно.
Только этого не хватало, и именно в тот момент, когда можно было хоть немного успокоиться... наконец-то.
Впрочем, надеюсь, эта история ничего существенного не нарушит. Не сомневайтесь, дорогой, в моей преданности и дружбе. Жене Вашей кланяюсь, а Вам сердечно жму руку.
Модильяни.
Сохранилось еще шесть писем, отправленных Зборовскому из Ниццы в период между серединой января и концом мая 1919 года. Наряду с денежными заботами и дальнейшими перипетиями этой злосчастной истории с пропажей документов, в них много важных подробностей о его работе, о его отношении к своему творчеству, о новых творческих увлечениях (пейзаж). За сдержанностью и краткостью нескольких фраз можно почувствовать и новый смысл, который внесло в его жизнь рождение дочери, и готовность к дальнейшей борьбе. По-новому открывается здесь его характер - его гордая независимость и в то же время скромность и строгость его самооценки, его импульсивность и деликатность в отношениях с друзьями. И все-таки - как не похожи эти письма на те, первые, юношеские, которые он писал когда-то своему другу Оскару Гилья! В них как будто звучит уже не тот молодой, горячий голос, а совсем другой, надломленный, усталый, хриплый. Чему тут удивляться? Ведь теперь его жизнь давно уже была "обуглена" и "преображена", по слову Ахматовой, тем "дыханием искусства", которое тогда еще только впервые его коснулось.
Но пусть эти письма говорят сами за себя. Вот следующее, третье, снова без даты:
Дорогой Збо,
вот вопрос - или, иначе: that is the question (см. Гамлета). То be or not to be. Я грешник или дурак, это ясно. Признаю свою вину (если есть вина) и свой долг (если будет долг), но сейчас речь идет вот о чем: если я еще не утоп с головой, то, во всяком случае, прочно увяз. Поймите. Вы мне прислали 200 франков; из них 100, естественно, пришлось отдать Сюрважу, благодаря которому я избежал полной катастрофы... Но теперь...
Если Вы меня выручите, я отблагодарю Вас за эту услугу и пойду дальше. Если нет, - я не смогу двинуться с места, связанный по рукам и ногам... Кому это нужно?
В настоящее время у |