ЭНЦИКЛОПЕДИЯ БИБЛИОТЕКА КАРТА САЙТА ССЫЛКИ






предыдущая главасодержаниеследующая глава

II Аржантей

За кормой вода бурлит, Лодка по реке скользит, Ветер парусом играет, Ветер парус надувает.

Преподобный Флупетт. Падения

"Выигрывать несколько лет за счет г-на Мане - жалкая политика!" - пишет Малларме в статье об "опасном самозванце", комментирующей решение жюри 1874 года ("La Renaissance artistique et htteraire", 12 avril. - Впечатление - по-французски "impression".).

К мнению Малларме присоединяются многие. Оскорбленный Мане с благодарностью принимает свидетельства симпатии. "Спасибо, - пишет он автору "Демона аналогии". - Будь у меня несколько таких защитников, как вы, плевал бы я на жюри". В порыве гнева он поначалу вообще хотел забрать картину из Салона, но потом передумал. Он попытает счастья.

Как и предполагали, выставка "батиньольцев" открывается на бульваре Капуцинок 15 апреля. Опасения Мане оправдались: выставка тотчас же порождает волну гнева и главным образом насмешек. Подобного шума и балагана со времен "Олимпии" живописные произведения ни разу не вызывали. И именно здесь Сезанн выставляет "Современную Олимпию"; он хотел доказать своему другу, доктору Гаше, что обладает "большим темпераментом", чем г-н Мане. Это не осталось незамеченным. "Вы помните "Олимпию" Мане? - пишет Луи Леру а в "Le Charivari". - Так то был шедевр рисунка, точности, законченности по сравнению с картиной г-на Сезанна". Тот же Луи Леруа, прочтя название картины Клода Моне "Впечатление (Впечатление - по-французске "impression".). Восход солнца", придумывает имя "батиньольцам": он называет их "импрессионистами".

Наконец-то свирепствующая в живописи болезнь определена. Париж с восторгом приветствует это насмешливое прозвище, а когда 1 мая открывается Салон, все валом валят к "Железной дороге", написанной отцом, вождем пресловутых импрессионистов. "Г-н Мане, - заявляет Жюль Кларети, - один из тех, кто утверждает, будто в живописи можно и должно довольствоваться впечатлением. У Надара мы уже нагляделись на этих импрессионистов. Г-н Моне - это тот же Мане, но более непреклонный по характеру, а также Писсарро, мадемуазель Моризо и прочие представляются людьми, объявившими войну красоте".

Итак, опять все поставлено под сомнение. Успех "Кружки пива" ничего не изменил; передышка оказалась временной, не более. Мане снова отброшен в ряды мятежников.

У него нет выбора: волей-неволей он должен быть вместе с непокорными. Не столько их увещевания, сколько его собственное поражение толкает Мане к тем, кто побуждает его стать во главе их группы. Собрания в кафе Гербуа начались после скандала с "Олимпией". А после нового скандала летом 1874 года Мане присоединяется к Клоду Моне, работающему на пленэре на берегах Сены.

Моне внушает Мане уважение. Сын лавочника из Гавра, отмеченный отнюдь не благосклонной судьбой, но твердо, не сгибаясь, встречающий ее удары и движущийся к своей цели упорно, настойчиво, полный мужественной стойкости, Моне принадлежит к той благородной породе честолюбцев, для кого общественный успех не имеет значения, если он не подкреплен уважением собратьев. Будучи очень требовательными к себе, эти художники считают, что теперь они достойны такого уважения. После войны Моне вместе с женой и маленьким сыном обосновался в Аржантейе. Недавно из-за осложнений с хозяином он чуть было вообще не остался без крова. Мане выступил тогда в роли посредника и устроил его в уютном домике с садом неподалеку от ворот Сен-Дени, где прежде жил философ Теодюль Рибо. Чтобы добраться до Моне из Женвилье, Мане достаточно пересечь Сену.

Работы Моне приводят его в восхищение. Моне пишет главным образом берега Сены. По воскресеньям тут яблоку негде упасть - повсюду шумные группы гребцов с их не слишком добродетельными подружками, женщины в длинных юбках с турнюрами, мужчины во фланелевых панталонах, грудь обтянута майкой, на головах - соломенные шляпы с широкой голубой или красной лентой, панамы или канотье. Десятки легких лодок скользят по воде, состязаясь в скорости или мирно двигаясь по течению. Ветерок надувает паруса, белыми пятнами отражающиеся в сверкающей голубизне Сены. Над празднично оживленной рекой разносятся песни и смех. Берега до поздней ночи оглашаются веселым шумом молодежи - она гуляет, танцует в небольших ресторанчиках, уплетает жаркое, запивая его красным вином.

У Моне тоже есть лодка - он управляет ею с помощью весла и пишет, сидя в ней, все, что пожелает, обращая особенное внимание на "эффекты света от восхода до заката". "Лодка - вот его мастерская!" - говорит Мане. Он называет его "Рафаэлем воды" и подтрунивает над ним: "Послушайте, да оставьте хоть что-нибудь другим". Очарованный изысканным колоритом Моне, его тенями - не битумными, черными, но пронизанными рефлексами богатейших оттенков, он решительно следует его опытам работы на пленэре и устанавливает мольберт прямо у реки. Он разделяет царящую вокруг радость и хочет воплотить это чувство на полотне. Его палитра расцвечивается чистыми тонами, которые так любит его младший товарищ. Он пишет лодки, купальщиц, Моне за работой в его плавучей мастерской, делает композиции с изображением гребцов и их подруг. Особенно интересны два больших полотна Мане - "В лодке" и "Аржантей", - где для "персонажа из лягушатника" позирует брат Сюзанны Рудольф, сидящий рядом с неизвестной женщиной. Фигуры вырисовываются на фоне лазурной воды. Картины блещут светом.

Однако пусть импрессионисты не торопятся праздновать победу. Вопреки тому, что они ожидали, обращение Мане в новую веру куда менее глубоко, чем кажется. Мане приемлет далеко не все теории своих друзей. Если он принимает светонасыщенные краски Моне, то вовсе не разделяет его приверженности чистому зрительному ощущению. Мане предпочитает нечто основательное. Ему претит неопределенность, незаконченность, неясность. В противоположность Моне он не позволяет переливам света всецело околдовать, покорить себя. Он четко строит свои картины с изображением берегов Сены, точно обозначая границу, за которую не рискнет переступить. В этих картинах он, в сущности, хочет уяснить для себя, насколько далеко может продвигаться по новому пути. Как и "Кружка пива", они являют собой попытку работать в определенном направлении - в направлении, прямо противоположном тому, что открывалось "Кружкой пива".

Мане намечает вехи собственного пути.

В то время как Мане отказался от привычного летнего отдыха на берегу Ла-Манша и выбрал Женвилье и Аржантей, где живет Клод Моне, мадам Мане-мать и Эжен проводят досуг в Фекане, неподалеку от дома семейства Моризо. Свадьба Берты и Эжена - дело решенное. Ее отпразднуют в Пасси 22 декабря, в тесном кругу близких, так как в начале года Берта потеряла отца. Как с грустью говорит сама девушка, для нее настало время "расстаться с химерами и ступить на путь новой жизни".

С возвращением обоих семейств в Париж Мане пишет новый портрет той, которая на протяжении стольких лет так усердно посещала его мастерскую. Портрет этот - десятый по счету - последнее прямое и непосредственное противостояние этих двух личностей. Отныне Берта не позволит больше писать свое лицо мужчине, превратившемуся в ее деверя. Этот портрет - прощание, прощание с химерами, мечтами, прощание с невозможным. Взоры живописца и его модели встречаются в последний раз. Но Берта уже ускользает. Художник изображает ее в трехчетвертном повороте, в позе, как бы выдающей желание отстраниться. Устремив глаза в сторону, она согнутой рукой словно хочет защититься, укрыться - от кого? от каких призраков? Завтра, несмотря ни на что, Берта будет носить имя мадам Мане. Воистину жизнь есть сон.

Мадам Моризо добилась, чего хотела: она пристроила вторую дочь. После церемонии, совершенной аббатом Юрелем, ставшим к этому времени викарием в церкви Мадлен, она оставляет свою квартиру новобрачным и удаляется в Камбре. Ева Гонсалес не будет больше досаждать ее дочери.

Мане очень хотелось бы выразить Малларме признательность за статью о жюри 1874 года. Этой осенью он задумал отпечатать цветную литографию с одной из своих картин - с "Полишинеля", исполненного одновременно с "Балом-маскарадом", - и вознамерился сопроводить ее стихотворной подписью, объявив среди поэтов своего окружения своеобразный конкурс.

С двумя горбами пляшет здесь Полишинель, 
К земле один влечет, другой же - в Эмпиреи: 
Так, двойственным желаньем пламенея, 
Душа то в прах спешит, то в высшем видит цель.

Но этому четверостишию Малларме Мане предпочел двустишие Теодора де Банвиля:

Свирепый, розовый, взор - огненная карусель. 
Хмельной, бесстыдный бог - вот он, Полишинель*

* Перевод стихов Малларме и Т. де Банвиля В Н. Прокофьева. - Прим. перен.

Поэтому Мане чувствует себя еще более обязанным Малларме. Последний перевел несколько поэм Эдгара По, и среди них - "Ворона". Мане предлагает сделать иллюстрации к изданию "Ворона", выходящему малым тиражом. Если книга будет иметь успех, они попытаются ее переиздать. Кроме того, он сделает гравюры на дереве к эклоге самого Малларме - это "Послеполуденный отдых фавна", поэт собирается предложить эклогу издателю "Парнаса" Альфонсу Лемеру.

Превосходные замыслы! Тот, что связан с "Вороном", осуществится без каких бы то ни было серьезных затруднений весной 1875 года; однако спрос на книгу будет ничтожный. Что касается "Послеполуденного отдыха фавна", то Лемер дал Малларме согласие, но когда узнал, что эклога будет иллюстрирована Мане, то пассаж Шуазель, где находилась лавка этого неуживчивого издателя, огласился разъяренными воплями. Кротость Малларме его утихомирила; поэт, уверенный, что свидание с элегантным, воспитанным живописцем все уладит, каким-то чудом затащил издателя к Мане. Так на самом деле и случилось. При виде Мане Лемер успокаивается. Но ненадолго! Решившись наконец прочесть "Послеполуденный отдых", он снова приходит в ярость. Стихи эти кажутся ему вышедшими из-под пера свихнувшегося человека...

Лемер немедленно отсылает автору его "смехотворную, нелепую, непригодную для публикации" рукопись. Поэма Малларме и доски Мане вынуждены искать иного издателя (Произведение это выйдет в апреле 1876 года у Альфонса Деренна.).

В эти первые недели 1875 года и у Мане, и у его друзей все решительно идет не так, как надо. Пока Мане готовится выступить в Салоне со своим "Аржантейем" (он представит жюри одно-единственное полотно, дабы избежать полумер, имевших место в 1874 году; пусть его либо целиком принимают, либо целиком отвергают), положение импрессионистов становится день ото дня все затруднительнее. Проявивший к ним интерес Дюран-Рюэль сразу же потерял доверие любителей. Медленное поступление платежей вынуждает его отложить приобретение картин. Самые неимущие из "батиньольцев" ощущают на себе тяжелые последствия этой ситуации. Клод Моне влачит в Аржантейе просто нищенское существование: он ищет и не может найти ни покупателей, ни заимодавцев. "Извините меня за то, что я так часто обращаюсь к Вам, - писал он в январе Мане, - но от того, что Вы принесли мне, уже ничего не осталось. Я снова без гроша. Если бы Вы смогли, не стесняя самого себя, ссудить мне 50 франков, то оказали бы мне большую услугу". Надеясь хоть что-то выручить от распродажи в отеле Друо, импрессионисты предлагают 24 марта на аукцион свыше семидесяти картин. Под аккомпанемент злобных криков эти произведения были проданы с торгов в среднем меньше чем за 170 франков каждое.

Такой взрыв страстей накануне открытия Салона не предвещает ничего хорошего. Жюри с презрительным высокомерием принимает картину, которую имел дерзость прислать Мане, этот "Аржантей" - огромное полотно, пленэр в чистом виде, - его сияющий колорит воспринимают как своеобразный манифест. Восторженное состояние, переживаемое Мане во время работы в Аржантейе, не позволило ему до конца осознать смелость его деяния. Что бы он ни писал - "Кружку пива" или "Аржантей", - он сам поглощен только одним: как ему, Мане, которого бранят или хвалят по непонятным для него причинам, в данный момент пишется. Кто хочет спасти свое произведение, непременно его погубит; к счастью, работая над новыми картинами, Мане был достаточно простодушен. Изображая Сену, он ни на секунду не задумывался о "традиционном зеленоватом цвете воды". В солнечных переливах аржантеиского лета его глаза увидели воду синей: он ее и написал синей. Какая наглость!

И ему не замедлили указать на это. На следующий же день после вернисажа Салона, 2 мая, "Le Figaro" отчитывает его, упрекая в изображении "реки цвета индиго, плотной, как металл, прямой, как стена". Обвинение охотно подхватывается десятками критиков. "Даже Средиземному морю, - заявляет Жюль Кларети, - никогда не доводилось быть таким совершенно синим, как Сена под кистью г-на Мане. Только одни импрессионисты способны так обращаться с истиной. И когда думаешь, что г-н Мане все-таки робок в своих поползновениях по сравнению с г-ном Клодом Моне, то возникает вопрос - когда же наконец остановится эта живопись на пленэре и на что еще осмелятся эти художники, которые вообще хотят изгнать из природы тени и черный цвет!"

Но на сегодня у Мане есть и защитники, такие же твердые и непоколебимые в своих убеждениях, как и его хулители. Вокруг "Аржантейя" разыгрывается баталия, и его пресловутая синева становится вскоре не менее знаменитой, чем кот из "Олимпии".

"- Боже, да что же это?

- Это Мане и Манетта.

- А что они делают?

- Если я правильно понимаю, они... в лодке.

- А что это за синяя стена?

- Это Сена.

- Вы уверены?

- Черт возьми, мне так сказали".

Этот синий цвет ошеломляет публику, выводит ее из себя. Он для нее "как красный цвет для быка". Он причиняет ей "что-то вроде физического страдания". Стоит кому-нибудь в толпе, теснящейся перед "Аржантейем", сказать словечко в защиту Мане, ему уже кричат: "Но этот синий цвет!" Он "невыносим", он "шокирует". "От него мутит". "Мирный договор, подписанный публикой и г-ном Мане после "Кружки пива", теперь разорван, - приходит к заключению Филипп Бюрти. - Враждебность против этого цельного, верного себе художника возобновилась с прежней силой".

Прошлой зимой Мане без всяких задних мыслей избрал для экслибриса, награвированного для него Бракмоном, девиз, специально придуманный по этому случаю бывшим издателем Бодлера Пуле-Маласси. Тот обыграл по-латыни имя художника: "Manet et manebit" ("Он таков и таким останется"). Враги живописца издеваются над тем, что представляется им наглым фанфаронством. О вы, составляющие славу Института! Посудите сами: "Manet et manebit". Этот мистификатор на миг ввел всех в заблуждение, но на самом деле все равно остался тем, кем был всегда: маньяком рекламы и шумихи. Ему поверили, поверили, что он начал исправляться, но в этом году он не нашел ничего лучшего, как устроить очередной скандал. "Со времени своего дебюта Мане не продвинулся ни на шаг. Простимся же с несостоявшимся мастером".

Около двух лет тому назад, еще до того, как "батиньольцы" перебрались в кафе "Новые Афины", однажды вечером они увидели у Гербуа здоровенного малого в длинном пальто серого цвета, на голове черная фетровая шляпа, из-под которой густыми волнами падала пышная грива темных волос. Благодаря смуглой коже лица и черным, словно уголь, глазам, поблескивавшим под тяжелыми веками, его можно было принять за калабрийца. Так как этот человек прятал что-то под пальто, Мане принял его за бродячего гитариста. Он ошибся. То была не гитара, а трость: она принадлежала художнику, очередному "новобранцу" - Марселену Дебутену.

Кузен знаменитого памфлетиста Рошфора, Марселен Дебутен был старше Мане лет на десять и так же, как он, но раньше, учился у Тома Кутюра. Затем, получив большое наследство, этот ярый поклонник итальянского света и солнца обосновался во Флоренции, на мраморной вилле Омбреллино, окруженной огромным парком. Зарабатывая высокопрофессиональными копиями с картин великих мастеров, он был щедр и гостеприимен, жил на широкую ногу, вплоть до разорения в 1871-1872 годах. Тогда ему пришлось вернуться в Париж. Не только художник, но и поэт, автор стихотворных драм (одна из них, "Морис Саксонский", шла перед войной 1870 года на сцене "Комеди Франсез"), Дебутен рассчитывал вначале сделать карьеру на литературном поприще. Но надежды его быстро развеялись, и он снова обратился к изобразительному искусству, к своим копиям.

Поселившись в бывшей мастерской водопроводчика, в грязном бараке, в глубине рабочего квартала на улице Дам, он дюжинами пишет картины и уступает их по пять франков за штуку. Он нищенствует. Из гордости и безразличия он и не скрывает этого, и коль скоро вынужден вести богемное существование, то умудряется нести бремя нищеты даже с некоторым кокетством. Однако за внешней неряшливостью скрывается аристократ. От прежнего величия он сохранил аристократическую непринужденность; у него обносились обшлага, но его руки - руки патриция. Его рассуждения всегда дельны - в них чувствуется человек большой культуры.

Закончив рабочий день, он каждый вечер появляется в кафе "Новые Афины", где нет более постоянного посетителя. Украсив угол коллекцией трубок, он с половины девятого до одиннадцати отдыхает тут от жизни "вьючного животного", болтает, покуривает. "Батиньольцы" немедленно приняли его в свою компанию. Он быстро подружился со всеми, превратился в одну из главных фигур собраний. Перед Мане он благоговеет. "Это живописец из живописцев, - говорит он. - Он владеет подлинными основами искусства". Между художниками завязалась горячая дружба. Дебутен награвировал сухой иглой портрет Мане. Мане в свою очередь начинает большой портрет Дебутена в рост.

Портрет неожиданный - не потому, что изображает такого человека, как Дебутен, а по манере живописи. Как и прошлым летом, Мане почти не покидает города. Он довольствуется короткими наездами в Женвилье. Но опытов в духе Аржантейя больше не повторяет. Вместо того, чтобы воспользоваться хорошей погодой и установить мольберт на берегу Сены, он закрывается в мастерской и пишет портрет Дебутена. Значит ли это, что он отходит от импрессионизма? Во всяком случае, этот портрет показывает, что Мане в определенном смысле возвращается к тому, что занимало его в былые годы. В самом деле, разве Дебутен, представленный на полотне в полный рост, с рыжей собакой рядом, был бы другим, если бы Мане писал его в эпоху "Флейтиста"? Кому бы пришло в голову, что автор этой картины годом раньше создал "Аржантей"?

Однако в то же самое время Мане работает над полотном, несомненно продолжающим опыты прошлого лета. На этом холсте, известном под названием "Стирка", он помещает прямо на пленэре, в садике на улице Ром, женщину, стирающую в лохани, и ее сынишку, играющего рядом. Написанное чистыми красками со светонасыщенными тенями, это полотно, воссоздающее сцену повседневного быта, явственно перекликается по своей направленности с живописью Клода Моне.

К тому же Мане очень скоро представится великолепный случай возобновить поиски в области пленэрной живописи, в большей мере познать ее возможности. Упустить его он не мог. В сентябре один из лондонских знакомых, Тиссо - друг художника Легро, - сообщает, что собирается поехать в Венецию. Вот оно - сейчас или никогда - он должен еще раз проверить уроки, полученные у Клода Моне. Венеция, опаловый город, город воды и света, полный цветовых переливов и отблесков, - в самом деле, что может больше отвечать импрессионистическим исканиям.

Продав одну из картин, чтобы окупить путешествие, Мане в конце сентября уезжает вместе с Сюзанной и Тиссо. Вскоре он вновь увидит ту Венецию, которую когда-то посетил вместе с Эмилем Оливье. Но, по правде говоря, она с самого начала вызывает у него скуку. Эти дворцы, обрамляющие бесконечные каналы, Мане воспринимает лишь как декорацию. Вот увиденная им ранее Испания совсем другая - реальная! Мане смотрит на воду, плещущуюся у берега, на ее искристые отблески, беспрестанно меняющиеся за кормой гондол. "Это похоже на донышки плавающих бутылок шампанского", - говорит он. Первоклассная импрессионистическая тема...

Расположившись на берегу Большого Канала, Мане не без затруднений разрабатывает эту тему, изображает черную гондолу и гондольера позади свай, где крепят лодки: сваи эти в Венеции называют palli, они так и сияют множеством загорающихся под солнцем красок. "Дьявольски трудно, - восклицает он, - передать ощущение конструкции этого корабля, сделанного из досок, нарезанных и подогнанных друг к другу в соответствии с правилами геометрии". Каким чуждым для ушей Клода Моне прозвучало бы это слово - "геометрия"! Если бы он попал сюда, то как бы восхитился дымкой Венеции, ее сияниями, туманной голубизной (Моне напишет Венецию в 1908 году, Ренуар раньше - в 1881 году.).

Еще в 1865 году, буквально сразу по возвращении из Испании, Мане осознал слабости своего "испанизма". А в 1875 году, в Венеции, он наконец понял, что именно в импрессионизме Моне раздражает его глаза, привыкшие к основательности форм.

Оба написанных на берегу Большого Канала холста представляют собою некое ослепление импрессионизмом, но знаменуют и своего рода отказ от него.

Импрессионисты - они взяли на вооружение прозвище, которым их хотели высмеять, - намерены в апреле 1876 года устроить вторую выставку: по времени она опять должна опередить открытие Салона. Они снова делают попытку привлечь Мане, и снова, как два года назад, безуспешно.

Мане защищает своих друзей: в его мастерской всегда есть их работы - когда к нему наведываются любители, он горячо отстаивает их. "Да поглядите же на этого Дега, на этого Ренуара! Поглядите на этого Моне. Мои друзья - настоящие таланты!" Он лучше, чем кто-либо, знает о бедности некоторых, особенно Клода Моне - тот не перестает обращаться к нему с просьбами помочь с деньгами: "Мне становится все труднее. С позавчерашнего дня у меня нет ни гроша, нет больше кредита у мясника, у булочника... Не могли бы Вы послать обратной почтой бумажку в 20 франков?" "Я так удручен. Вернувшись вчера вечером, я нашел жену тяжело заболевшей... Если бы Вы могли еще раз прийти мне на помощь; умоляю Вас не оставлять меня..." Мане никогда не оставался безразличным к этим призывам. Но, оказывая помощь, он отнюдь не намерен присоединяться к импрессионистам, отклоняться от собственного пути. Дюранти, пишущий сейчас брошюру "Новая живопись" об искусстве этой группы, тщетно уговаривает его быть там, где поднимут его же собственное "знамя". "Я никогда не стану выставляться на задворках; я вхожу в Салон через главный вход", - отвечает Мане.

К тому же многие участники первой выставки (например, Бракмон, Закари Астрюк или Де Ниттис - ему, кстати, пообещали орден Почетного легиона) "обожглись" тогда и теперь воздерживаются от повторного участия. Даже Сезанн предпочитает не рисковать своими шансами быть принятым в Салон. А вот Легро и Дебутен, напротив, примыкают к импрессионистам.

Верный Салону, Мане почти не колеблется, выбирая картины для экспозиции. Он пошлет во Дворец промышленности, во-первых, "Стирку", во-вторых, портрет Дебутена, полотно, названное им "Художник". Это своеобразный способ взаимно удовлетворить и поборников пленэрной живописи, и сторонников более традиционных приемов.

Неплохой выбор - впрочем, скорее инстинктивный, нежели продуманный, - но так ли он хорош, чтобы расположить жюри к художнику? Представителей академического толка "Стирка" должна неминуемо разъярить. Жюри ждет от Мане как раз отречения от ереси. Именно теперь, когда шайка "мазил", которой он покровительствует, все сильнее заставляет говорить о себе, когда критики мало-помалу поддаются его заблуждениям, его фиглярству, более того - заблуждениям и фиглярству его последователей, именно теперь жюри менее, чем прежде, склонно терпеть выходки Мане. К тому же слишком уж все заняты - так или иначе - г-ном Мане. Чересчур. В том, что его имя склоняется по любому поводу, есть что-то просто неприличное, столь же оскорбительное, как явный обман. Мане готовы поставить в вину даже успех его "Кружки пива" - ведь он и впрямь был чрезмерным. Пора ему покориться, что называется, вернуться в строй! "Хватит. Мы предоставили г-ну Мане десять лет для исправления. Он не исправляется. Напротив, усугубляет свои ошибки. Отклонить!" - злобно бросает один из членов жюри. Все или почти все присоединяются к нему. Опираясь на мнение возмущенной "Аржантейем" публики, жюри почти единогласно (исключая два голоса) отстраняет картины Мане.

Мане узнал об этом в начале апреля, в тот самый момент, когда на улице Лепелетье открывается выставка импрессионистов. Но он слишком привык к ударам, чтобы переживать их по-прежнему сильно и глубоко. Некоторая нервозность, несколько горьких острот - вот и все. "Не пора ли прикончить этого старикашку, который стоит одной ногой в могиле, а другой - в сиенской земле? (Намек на коричневую краску. - Прим. перев.)"- ядовито говорит он о председателе жюри Робере-Флери. Импрессионисты, естественно, настаивают, чтобы он присоединился к ним. Сделать это еще не поздно. Но Мане не уступает; а ужасная статья Альбера Вольфа, опубликованная 3 апреля в "Le Figaro" по адресу "помешанных" с улицы Лепелетье, тем более не может вдохновить его на подобный шаг. Что ж, раз жюри не захотело принять ни одну из его картин, он покажет их публике у себя в мастерской - так-то! "Писать правдиво, не обращать внимания на толки" - такой девиз был на его пригласительном билете.

Мане, разумеется, не подозревает, какую суматоху вызовет эта выставка. За две недели, то есть с 15 апреля по 1 мая, через его мастерскую прошло более четырех тысяч человек. Они хвалят или критикуют, они громко говорят, жестикулируют, спорят. Иногда у двери дома на улице С.-Петербург выстраивается длинная очередь. Шум, который производят посетители с самого утра до позднего вечера, нарушает привычную тишину этого мирного дома. Жильцы жалуются, пишут бесконечные письма домовладельцу - пора наконец пресечь невыносимый гам на первом этаже. "Эксперимент г-на Мане, - не без юмора пишет "La Petite Presse", - ввел новый пункт в кодекс привратников. Прежде они спрашивали у желающих снять квартиру: "У вас есть собаки, кошки, птицы, дети? Не занимаетесь ли вы каким-нибудь шумным ремеслом?" После истории с Мане они вас спросят: "Мсье, не устраиваете ли вы частных выставок?""

Газеты тоже не обходят его вниманием. Мане фигурирует на страницах художественной хроники вместе с импрессионистами. Недоброжелатели иронически осведомляются: "Отчего он не облагодетельствовал этими двумя картинами выставку своих собратьев и друзей?", "Зачем же держаться в стороне от "банды"? Экая неблагодарность". Но в целом пресса скорее к нему расположена. Решение жюри находят несправедливым, даже абсурдным; оно не могло не сослужить художнику лучшим образом. "Имя Мане на устах у всех, - пишет "Le Figaro". - Провал картин... сделал его личностью преследуемой, а толпа почти готова признать наконец его талант". "Г-н Мане, - прямо заявляет Кастаньяри, - не должен относиться к тем художникам, которых отвергают... В современном искусстве он занимает место куда более значительное, чем, например, г-н Бугро, которого я вижу среди членов жюри. О созданных Мане картинах будут помнить куда как дольше, чем о "Дервише, стоящем у двери мечети" г-на Жерома, и, хотя г-н Жером не является членом жюри, он вполне созрел, чтобы им стать..." Надеясь навредить Мане, жюри выставило себя на посмешище.

Если не считать препирательств с хозяином дома, поносившим художника на чем свет стоит, Мане мог бы быть вполне удовлетворен достигнутыми результатами. В воскресенье, в день открытия Салона, он оказывается "самым заметным, наиболее привлекающим внимание" посетителем Дворца промышленности. Когда он уходит - а в этот момент дождь льет как из ведра, и поэтому в вестибюле возле касс полным-полно народу: кому охота попасть в этот потоп! - то неожиданно среди всей этой сутолоки разносятся довольно громко произнесенные им слова: "Вот лишнее свидетельство того, что выйти из Салона так же трудно, как и войти в него".

Нет, это не фраза побежденного, да и тон, каким она произнесена, говорит о том же.

Оставаясь в мастерской, Мане время от времени скрывался за занавесом в лоджии и прислушивался к разговорам посетителей его выставки.

Однажды он услышал приятный женский голос, воскликнувший при виде "Стирки": "Но ведь это же очень хорошо!" Мане был так тронут этим непосредственным изъявлением восхищения, не похожим на обычные насмешки посетителей (На столе у входа Мане положил небольшую тетрадь для записи отзывов посетителей. Она пестрит уничижительными фразами: "Вот когда белье будет постирано, мы на него и поглядим", "Загляните в восточные бани - там можно принять душ. Цена - 1 франк 75 сантимов", "Не смешно", "Самое красивое на выставке Мане - это его мастерская" (подпись - архитектор), "Manet non manebit" (Мане не останется самим собой)...), что глаза его увлажнились от радости и он, будучи не в силах оставаться в своем убежище, бросился благодарить незнакомку: "Мадам, кто вы и почему находите хорошим то, что все считают плохим?" О счастье! Перед ним красивейшая из женщин, Мери Лоран, возлюбленная одного американца, знаменитого доктора Томаса В. Эванса, который был прежде придворным дантистом Наполеона III.

Высокая, пышнотелая, голубоглазая, с белокурыми, отливающими медью волосами, Мери была одной из тех прославленных кокоток, каких немало встречалось в ту эпоху. Она родилась в 1848 году в Нанси, в пятнадцать лет вышла замуж за бакалейщика, рассталась с ним через несколько месяцев, дебютировала в качестве фигурантки в каких-то легкомысленных ревю и феериях с раздеванием. Однажды в кульминационной сцене такой феерии она предстала на сцене Шатле в сиянии своей наготы, "засверкавшей на фоне створок серебристой раковины" (По словам Альбера Фламана.). Поначалу этой Венерой заинтересовался маршал Канробер, а затем доктор Эванс, который незадолго до падения Второй империи взял ее на содержание. Она была к нему по-своему очень привязана, ибо не могла не испытывать признательности за благополучный и роскошный образ жизни, который обеспечивал ей Эванс 50 тысячами франков ежегодной ренты. Оставить его? "Было бы дурно так поступить. Хватит того, что я его обманываю", - лукаво произносила Мери. В ее жизни Эванс играл роль покладистого Сганареля.

Ее отношения с Эвансом носят почти супружеский характер, но то, что так дорого обходится ему, художникам и писателям Мери предпочитает дарить бескорыстно. Эта цветущая красотой особа способна вкушать не только плотские наслаждения, она умеет ценить ум и талант. Она стала бы меньше уважать себя, если бы они не пользовались ее красотой как положенной данью. Кто-то ее прозвал "музой с ног до головы".

Ей очень хотелось познакомиться с Мане - они ведь соседи (Мери живет на улице Ром в доме № 52). А Мане не тот мужчина, который не принял бы ее авансы. С тех пор как Берта Моризо стала мадам Эжен Мане, в мастерской на улице С.-Петербург появляется все больше элегантных дам. Мане все чаще заводит интрижки. Пожалуй, можно сказать, что торопится жить, наслаждаться; он пьянеет от женщин, с восторгом прославляет их бархатистую кожу. Сюзанна на это закрывает глаза. Как-то во второй половине дня она встретила его на улице Амстердам - Мане преследовал какую-то юную особу. "Вот теперь ты попался!" - шаловливо грозя пальцем, сказала она. Мане не растерялся. "Я думал - это ты!" Они смеялись, словно сообщники.

Женщины, которые посещают мастерскую, - это скорее дамы полусвета, подобные Мери Лоран, чем подлинные светские львицы. Мане мечтает, чтобы ему аплодировали в гостиных великосветских, но почему-то нравятся ему и привлекают его гетеры. Он жаждет официальных успехов, но при этом чувствует себя самим собой только вместе с "непримиримыми", во многом, впрочем, с ними не соглашаясь. Так и в жизни - ему хорошо лишь с женщинами свободных нравов. По самой своей натуре Мане - человек внутренне раздвоенный: прямо противоположные наклонности влекут его в разные стороны. Существуют "отцовская сторона", то есть "сторона Мане", - это нечто упорядоченное, буржуазное, соответствующее общепринятым нормам, и "сторона Фурнье", связанная с авантюрным духом. "Сторона Мане" проявляется в светских манерах, привычке прогуливаться по Бульварам, в его пусть нереализованном, но твердом желании добиться почестей, "высокого положения" - одним словом, сделать карьеру. "Сторона Фурнье" толкает его к мятежным художникам и к девицам сомнительного поведения.

Теперь Мане говорит со своими друзьями только о Мери Лоран. "Все-таки есть женщины, которые знают, которые видят, которые понимают", - твердил он, вспоминая восклицание Мери при виде "Стирки". Ее красота, ее журчащий смех, ее восхищенный и чуть удивленный вид, ее ласкающий голос покорили его с первой же минуты. Художник и куртизанка быстро нашли общий язык. Вечерами, когда Эванс покидает улицу Ром, Мери Лоран, стоя у окна, делает условный знак носовым платком. Мане ждет этого сигнала, подымается в ее квартиру, в будуар с устланными мехами диванами, загроможденный дорогими безделушками, где царит роскошь не слишком изысканного вкуса, где Мери принимает и своего постоянного возлюбленного, и сердечных друзей.

Однажды, когда Мане, спеша на зов Мери, зашел за ней, чтобы прогуляться и поужинать, художника и молодую женщину ожидала неприятная неожиданность: на лестнице они нос к носу столкнулись с Эвансом - он забыл записную книжку и сейчас возвращался за ней. Дантист целых три дня дулся на свою ветреную любовницу (Об этом эпизоде вспоминал Джордж Мур.).

Летний отдых семьи Мане на несколько недель прерывает эту любовную связь.

Вместе с женой Мане был приглашен в маленький городок Монжерон в департаменте Сена-и-Уаза; приглашение исходило от Эрнеста Гошеде, дельца, поклонника и знатока искусства, бесконечно приветливого, щедрого до расточительности человека, чьи коллекции, к несчастью, слишком часто страдали от периодически повторяющихся финансовых осложнений. Этот неунывающий, всегда в хорошем настроении бонвиван без ума от новаторов. Он смакует их картины, как гурман - новые блюда. "Филистеры, мне жаль вас, - провозглашает он, - вы не в состоянии воспринимать эту чарующую гармонию, не можете вдыхать полной грудью этот чистый и благоуханный воздух пленэра". Сразу после войны 1870 года он начал покупать картины Клода Моне, Писсарро, Дега, Сислея. В 1874 году он вынужден был продать их в Отеле Друо. Вторая коллекция, собранная почти тотчас же, была таким же образом распродана годом позже. Но Гошеде это ничуть не обескуражило: он начал собирать третью. В его коллекции есть несколько работ Мане, купленных у Дюран-Рюэля и у самого художника.

Мане не заставил себя долго просить и откликнулся на приглашение Гошеде. Но уже несколько недель он чувствует какую-то непонятную усталость. Он много писал за последние месяцы (Около 12 произведений в 1874 году; 15 - в 1875-м; столько же в 1876 году.), но это не может быть причиной крайнего упадка сил, который время от времени одолевает его.

При всем желании доставить хозяину дома удовольствие художник так и не смог довести до конца то, за что взялся, - портрет Гошеде и его детей, начатый на пленэре. Правда, сам Гошеде не в состоянии усидеть на одном месте: он вообще "никогда не позирует" и ради своих дел готов в любую минуту мчаться в Париж. Пленэр, и опять пленэр - вот в чем причина. После Венеции Мане все стало ясно. "Я пишу так, как хочу, к черту их выдумки!" Его ничто не может вывести из себя больше, нежели определение его как "импрессиониста", "короля импрессионистов". Он не импрессионист. Он никогда не станет рабом какой-либо формы. "Художник должен работать непосредственно, - говорит он. Вот его точное определение. - ...Если бы я захотел высказать собственное мнение, то сформулировал бы его следующим образом: интересно все то, в чем есть дух человечности и дух современности. Все, что лишено этого, ничего не стоит". По этому поводу Мане часто пикируется с Клодом Моне; пикировки переходят в ссоры, но потом все само собой улаживается. Ибо Мане не в силах долго испытывать дурные чувства к художнику, который идет своим путем, имея, несомненно, на то основания, и вина которого состоит лишь в том, что он пытается навязывать Мане свои взгляды и хочет, чтобы в самом Мане проявилась только сторона Фурнье".

Но существует еще и другая сторона. Она-то и побуждает Мане в те монжеронские дни отправиться к одному перебежчику из кафе Гербуа, чья вилла расположена по соседству с виллой Гошеде: к Каролюсу-Дюрану. Как пишет Дюранти, Каролюс-Дюран был "вскормлен и выращен... оригинальным искусством... куда погрузился по голову. Но сейчас, в нынешние дни, какой туман прошлого затянул для него своей дымкой времена кафе Гербуа? Он, не сворачивая, пошел по пути наименьшего сопротивления, и добился своего. Портретист, обремененный множеством заказов, он окружен почетом, уважением, осыпан деньгами. Он любит рисоваться, старается произвести впечатление: бородка а 1а Генрих III, ботинки из дорогой кожи, бархатные, плотно облегающие талию куртки, широчайший черный плащ с алым подбоем - балующиеся акварелью девицы из Сен-Жерменского предместья без ума от этой мушкетерской выправки, этого великолепия, этой почти исступленной самоуверенности. "Веласкес и я! - говорит Каролюс-Дюран и добавляет: - Если придерживаться хронологического порядка" (По словам Жоржа Ривьера, в феврале 1881 года Мария Башкирцев" писала в своем "Дневнике": "О! Если бы я умела писать так, как Каролюс-Дюран!.. Впервые в жизни я вижу что-то такое, чего хотелось бы самой, о чем я всегда мечтала в живописи. После того, как увидишь это, все остальное кажется мелочным, сухим и отвратительным".). Мане знает, что думают его друзья об этом типе, ему известны их презрительные суждения о его искусстве, в частности слова Закари Астрюка: "Наедине с самим собою Каролюс-Дюран предпочитает фальшивый блеск страза подлинному драгоценному камню". Но что из того? Когда Мане видит успехи Каролюса-Дюрана, его сердце гложет что-то вроде зависти. "Если бы я зарабатывал столько денег, сколько Каролюс-Дюран, я бы всех считал гениями". Он говорит это шутливо, но сквозь шутливость проскальзывает горечь.

Мане приступает к портрету Каролюса-Дюрана - это своего рода жертвоприношение лаврам официальной живописи, попытка снискать благосклонность. Он изображает его в одежде для верховой езды, в непринужденной позе, рука опирается на трость. Увы, как и другие работы маслом, начатые в Монжероне, портрет красавца Каролюса так и не пошел дальше эскиза. "Я отправился за город, чтобы немного отдохнуть, - пишет Мане Еве Гонсалес, - но я никогда в жизни не чувствовал такой усталости".

Сюзанне хотелось бы вернуться в Фекан. Мане всячески отговаривается. Море его больше не успокаивает. Он достиг того возраста - ему сорок четыре года, - когда определенного склада люди, обратив взоры к прошлому, обнаруживают, что тысячи вещей, которые некогда приводили их в трепет, очаровывали, теперь кажутся мертвыми, лишенными завораживающей силы. И все-таки Мане уступает: он едет в Фекан, но живет там без всякого удовольствия, испытывая только одно желание - поскорее вернуться в Париж, вновь очутиться на собственном поле сражения - в мастерской, перед мольбертом.

Возвращается он 2 сентября. Платок Мери Лоран снова появляется в окне на улице Ром, а Стефан Малларме снова находит дорогу к его мастерской.

Мане испытывает все более и более горячие дружеские чувства к этому недолюбливаемому коллегами преподавателю, оказавшемуся на дурном счету у начальства из-за своих внеслужебных занятий - всех этих "разглагольствований", по выражению директора лицея Фонтан. По этой же причине, как считают его коллеги, достопочтенные воспитатели, он не отличается "упорядоченным и серьезным поведением, приличествующим рангу преподавателя". Однажды после полудня, когда Малларме, быть может, рассказывает о своих неприятностях или, что еще вероятнее, забыв о них, своим мечтательным голосом вызывает в представлении "драгоценное облако, что плывет в глубинах каждой мысли", Мане с тем увлечением, порывом, с той силой мгновенного проникновения, какие ведомы подлинным мастерам в счастливые мгновения творчества, пишет портрет поэта - полотно, небольшое по размерам, но значительное по своему художественному воплощению и еще более великое по бесконечности мыслей и ощущений, навеваемых и порождаемых им. Малларме сидит в мягком кресле, в руке сигара, взгляд мечтательно-туманен. В этом портрете Мане уловил истинную сущность поэта (Этот холст, который поэт повесил у себя в столовой, теперь находится в Лувре.).

Несомненно, Малларме уже не раз случалось украдкой разглядывать Мери Лоран, эту белокурую наяду; ее образ неотступно его преследует и вплетается в его размышления. Придет время, и воспоминания о Мане станут единственным связующим звеном между ним и ею.

Мане целиком поглощен мыслями о приближающемся открытии Салона. Уж не роман ли с Мери вдохновил его на воссоздание сцены из современной жизни - туалет дамы полусвета - в картине, которую он намерен представить в этом году на суд жюри? Однако не Мери послужила ему моделью для этого полотна. Мане обратился к другой знаменитой кокотке, Генриэтте Хаузер, любовнице принца Оранского. И вот он пишет ее в галантном дезабилье - на ней корсет из голубого атласа и белая муслиновая сорочка. Выгибая талию, она подкрашивает свою задорно-вызывающую физиономию, тогда как позади, в некотором отдалении, с чувством собственного достоинства ее поджидает господин, сидящий на канапе, в костюме, с цилиндром на голове, с тростью в руке. Без опыта, полученного в Аржантейе и Венеции, Мане не смог бы написать столь светоносную по характеру живописи картину. Но если Мане дает таким образом понять, что он великолепно воспринял урок импрессионизма, то с еще большей очевидностью он подчеркивает, что урок этот он тут же ассимилировал и все усвоенное претворил применительно к собственному методу, подчинил привязанности к собственной форме. Потому он, очевидно, и раздражается от настойчивых попыток рассматривать его как представителя импрессионизма (Отношение Мане к импрессионизму предвосхищает отношение других художников, таких, как Сезанн, Гоген, Ван Гог, чье творчество характеризует последующую эволюцию живописи и в целом относится к периоду постимпрессионизма. Сезанн скажет однажды: "Я хотел бы сделать из импрессионизма нечто устойчивое, основательное, подобно искусству музеев".).

В ноябре, все еще работая над этой картиной (она будет закончена только к январю 1877 года), Мане читает в печатающемся "с продолжением" романе Золя "Западня" - о нем говорит весь Париж - историю девицы легкого поведения по имени Нана. Это имя - кстати, достаточно распространенное среди девиц такого сорта - Мане и избрал в качестве названия своей картины.

Помимо "Нана", он пошлет в Салон еще портрет известного баритона Фора. Певец продолжает коллекционировать произведения Мане: ему хотелось бы - желание вполне обоснованное - иметь в собрании и собственный портрет, сделанный рукой того живописца, на которого он рассчитывает. Мане горячо откликнулся на это лестное предложение. Заканчивая "Нана", он уже думает о том, как лучше удовлетворить пожелание певца, надеясь исполнить его просьбу и создать произведение, в котором непременно превзойдет самого себя. Фор только что добился подлинного триумфа партией Гамлета в опере Амбру аза Тома на шекспировский сюжет; было решено, что Мане представит его в этой роли. Живописец не жалеет труда; он увлеченно погружается в "подготовительную работу". Недели бегут. Наконец самое существенное в портрете определилось! Но точки зрения живописца и его модели никак не совпадают. Фор хотел бы, чтобы его писали таким, каким он сам себя видит, - во всем своем сценическом блеске; Мане же пишет его таким, каким видит собственными глазами, а они проникают под маску, чтобы обнаружить человека - человека и комедианта. Фор спорит с Мане. Несогласия усиливаются от сеанса к сеансу. И вот, когда художник приготовился положить на холст последний мазок, баритон извещает его, что весьма сожалеет, но отказывается взять портрет и закажет новое полотно светскому живописцу Больдини. 1877 год начинается скверно.

Дальше - хуже. Тридцать семь или тридцать восемь сеансов, потребовавшиеся для портрета Фора, затянулись до марта. Во Дворец промышленности Мане отправил две картины. Невероятно, рассуждает он, чтобы после резонанса, вызванного его частной выставкой, жюри отстранило бы его работы. К тому же отбор картин продуман очень основательно: он решил зарекомендовать себя художником умеренным и сразу же пресечь возможную недоброжелательность жюри. Никаких картин на пленэре в духе "Аржантейя" или "Стирки", просто портрет, лишенный даже намеков на революционные поиски, а еще жанровая сцена. Последняя, не будь она так виртуозна по живописи, казалась бы почти забавной. Что же, Мане опять заблуждается: если жюри и примет портрет Фора, то "Нана" обречена на изгнание. За что? Но ведь это так просто, посудите сами: за аморальность. Обнаженная натура - сделайте одолжение, но не полураздетая! Дезабилье - это же непристойно! И точно г-ну Мане мало полураздетой особы, так он написал еще и мужчину во фраке позади нее. Это уже порнография. Предлог слишком явен, чтобы жюри не ухватилось за него.

Выведенный из себя, Мане немедленно выставляет "Нана" в витрине галереи на бульваре Капуцинок. Нана! Шлюха Нана! При виде этой "натуралистической" сценки (слово, введенное в моду Золя) ханжи отводят глаза. Еще немного - и витрину галереи разнесут вдребезги.

По правде говоря, в 1877 году Париж находится в сильнейшем возбуждении. "Западня", появившаяся на прилавках магазинов в феврале, мгновенно превращает Золя в самого известного и самого оскорбляемого современного романиста; старый Гюго гремит с высот своего Олимпа: "После нечистоплотности он перешел к непристойности; я вижу бездну, глубины которой измерить мне не дано". Импрессионисты в третий раз устроили свою выставку и навлекли на себя вспыхнувшее с новой силой негодование. Параллельно в Салоне такое же негодование вызывает и портрет Фора. "Гамлет, сойдя с ума, заказал свой живописный портрет Мане", - напишет карикатурист Шам. Все эти Золя и Мане, импрессионисты и натуралисты - одного поля ягода: сборище нарушителей порядка и коммунаров.

Теперь Мане знает, что его картины заведомо будут не допущены в залы искусства на Всемирной выставке 1878 года. Не желая смириться, он одно время намеревался устроить персональную выставку, как в 1867 году, в каком-нибудь частном помещении; обдумывая этот проект, составляет список почти ста произведений, планируемых для экспозиции. Но он прикидывает еще и те расходы, которые эта выставка повлечет за собой. Они будут огромны. И он отступает. К тому же в приступе дурного настроения он заявляет, что, раз так, он не будет экспонироваться в Салоне 1878 года.

Ева Гонсалес, которую художественная эволюция Мане повергла в растерянность и напугала, постепенно отдалилась от мастерской на улице С.-Петербург. "Вот уже долгое время Вы не приходите ко мне за советами, - пишет ей Мане 28 мая. - Неужто мои неудачи вызвали Ваше презрение?" Эти скупые строки выдают отчаяние художника. Ему остаются про запас только мстительные слова. О Мейссонье он говорит так: "В живописи это колибри". Указывая на пользующееся исключительным успехом в Салоне полотно Жана Поля Лорана "Смерть Марсо", где изображены офицеры австрийского штаба, стоящие у трупа французского генерала, он ухмыляется: "А вот кучера фиакров оплакивают смерть последнего форейтора".

Он не знает, что делать. Предосторожности, принятые ради того, чтобы его не путали с импрессионистами, оборачиваются новыми насмешками.

В импрессионистов кто теперь бросает камень?
То Мане. 
Кто теперь их в шарлатанстве обвиняет рьяно?
То Мане. 
Но скажите, кто всю эту кашу заварил так рано?
Знают о том парижане вполне -
Это Мане, это тот же Мане!* 

* Перевод В. H. Прокофьева.

Да! И в самом деле - какая незадача! Прошлым летом он взялся за портрет Каролюса-Дюрана. Идя на новую искупительную жертву, Мане решает написать портрет одного из самых ярых хулителей своего искусства - Альбера Вольфа, критика из "Le Figaro". Человек этот доводит его до исступления. "Эта скотина вызывает у меня содрогание, - говорит Мане. - Утверждают, что он умен. Возможно, только все это дешевка. Нет одного товара - заменяет другим. Умен? Да как же ему не быть умным, когда он торгует умом". Однако Мане преодолевает свою антипатию. Один из друзей Мери Лоран, вхожий к Вольфу, сообщает тому о предложении художника. Пару раз Вольф соблаговолил зайти в мастерскую Мане. Но эта попытка "сближения", которую вопреки чувству собственного достоинства предпринял Мане, была недолгой. Вольф со своим обезьяноподобным лицом на редкость уродлив. Глаза Мане тщательно "исследуют" это уродство, и с каждым прикосновением кисти он все с большей безжалостностью раскрывается в портрете. Вольф не замедлил сообразить, что забава зашла слишком далеко. Критик спасается бегством и начинает кричать повсюду, что, "как он всегда и думал, Мане не настоящий художник", что он "работает неуверенно" и не способен пойти далее безжизненных набросков. Живописец бранит критика: "Неужели я просил его о чем-то невозможном? Ведь я просил его всего-навсего сохранять нейтралитет". Какая наивность! Мане, хочет он этого или нет, остается Мане.

К тому же он должен искать новую мастерскую. Домовладелец предупредил, что по истечении в июле 1878 года шести лет аренды договор будет расторгнут. Шумиха, поднятая вокруг частной выставки, ему вовсе не нужна. Напрасно Мане умоляет, напрасно клянется отныне быть самым тихим жильцом. Все тщетно: хозяин отказывается предоставлять кров ему и его картинам.

Мане устал. Устал от неприятностей, от этого сражения, которому конца не видно, от затруднений, встречающихся на каждом шагу. Наконец, он устал от непонятного недомогания, которое сковало его силы прошлым летом. Надеясь хоть немного успокоиться, он едет к Гошеде в Монжерон. Он прихрамывает. Левая нога, та самая, что уже беспокоила его во время и после осады Парижа, начинает снова причинять боль. И снова проскальзывает воспоминание о бразильских джунглях. Воспоминание и страх. Воспоминание, которое становится подчас таким же навязчивым, как и угрызения совести.

предыдущая главасодержаниеследующая глава









© BIOGRAPHY.ARTYX.RU, 2001-2021
При использовании материалов сайта активная ссылка обязательна:
http://biography.artyx.ru/ 'Биографии мастеров искусств'
Рейтинг@Mail.ru
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь