Что такое жизнь? Три дня на берегу моря...
Сэсил Роде
Рододендроны "Весны" увяли. Радость Мане угасла.
Хотя он часто прибегает к возбуждающим средствам, ему удается преодолевать свою усталость только на короткие промежутки времени. Внезапно возникающие и буквально пронизывающие его боли нестерпимы. Он не может удерживаться от стонов. Доктор Сиреде - а к нему присоединился теперь еще и старый врач семьи Мане Маржолен - предостерегает его от смешения разнородных способов лечения, от злоупотребления лекарствами. Мане оставляет советы без внимания. Но напрасно он консультируется то у одного, то у другого врача - никто не может прописать ему чудодейственного средства. Он больше не в состоянии тешить себя иллюзиями.
Болезнь неумолимо прогрессирует; он это знает, тоска гложет его, и глаза застилают слезы.
Слава, такая вожделенная, с таким трудом завоеванная, наконец-то достигнутая слава - неужели ее дары попадут в бессильные руки? Неужели как раз тогда, когда ему наконец воздадут за труды и лишения, все будет кончено?.. На мостик "Гавра и Гваделупы" набегают пенящиеся волны. Боже мой! Кой черт послал его на эту галеру?
Жить! Жить! Мане сопротивляется. Периоды подавленности сменяются вспышками ярости - ярости зверя, попавшего в ловушку. Неужели все его усилия, его закаленная воля не смогут одолеть болезнь?
Он понимает свое состояние, беспокойство подстрекает его оставить Париж, поискать где-нибудь успокоения. Сменить обстановку, двигаться, сменить привычное место - как будто сменить место означает уйти от самого себя.
Отправимся, говорит Мане, как в прежние времена, на берега Ла-Манша. Узнавший об этом плане Сиреде не соглашается, настаивает на третьем курортном сезоне в Бельвю. О нет, только не Бельвю! Если уж его отговаривают от моря, то он поедет в Жен-вилье. Сиреде возражает - пребывание на сырых берегах Сены может только повредить. Куда же поехать? Мане не может больше оставаться в Париже, он еле-еле передвигается.
Один из завсегдатаев его мастерской, директор общества по эксплуатации лесов Марсель Бернстейн, владелец имения в Версале, до небес превозносит достоинства этого тихого городка, оттуда удобное сообщение с Парижем. Превосходное предложение: он будет писать версальский парк; красивых пейзажей там предостаточно. Мане взбадривает себя замыслами будущих картин. Он напишет целую серию. Да-да! Вот тогда увидят, что он привезет из Версаля! По рекомендации Бернстейна он снимает меблированную виллу под № 20 на авеню Вильнев-Л'Этан.
Мане обосновался там в конце июня, как раз тогда, когда во Дворце промышленности происходит вручение наград - он его не стал дожидаться. Его представляет там "шурин" - Леон Коэлла. Стало известно, что враги Мане замышляют в момент вручения медали публичную демонстрацию протеста. И действительно, как только произносят имя Мане, раздаются крики и свист, но их тут же заглушает гром аплодисментов. В конце концов "семнадцать" могли попытаться получить для него даже первую медаль!
Желая немедленно привести свои планы в исполнение, Мане дважды или трижды добредает до версальского парка. Он не ошибался - эти очаровательные уголки непременно его вдохновят: вот тот, и этот тоже, еще один, и другой... Как прекрасно все это выстроится на полотне! Он тотчас же приступит к серии версальских холстов. Но он слишком себя переоценил и быстро понимает это. Пыл его энтузиазма затухает. Добраться от виллы до парка - слишком большое испытание для его почти скованных атаксией ног. Он уверяет, что чувствует себя лучше, однако с каждым днем сокращает протяженность прогулок. Вскоре Мане уже не выходит из окружающего виллу сада, "самого ужасного, какой можно вообразить", - с досадой говорит он, сожалея о благородно-упорядоченном парке, созданном Ленотром.
Усевшись перед мольбертом в домашних туфлях, Мане пытается писать - впрочем, без увлечения. Он набрасывает кистью несколько видов сада, портрет сына Бернстейна Анри (Речь идет о будущем драматурге.). Но куда девалась прежняя виртуозность? Опустив руку на муштабель, Мане пишет, уничтожает написанное, начинает вновь, внезапно повергнутый в растерянность своей необъяснимой нерешительностью.
В июле 1881 года Малларме просит сделать несколько иллюстраций для переведенной им поэмы Эдгара По. "Вы знаете, - отвечает ему 30 числа Мане, - как я люблю вместе с Вами "отправляться в плавание" ради какой бы то ни было работы; но нынче это свыше моих сил. Я не чувствую себя в состоянии выполнить как следует то, о чем Вы просите". Однако спустя несколько дней Мане меняет решение. Отказаться? Ну нет! Он сделает то, чего хочет Малларме, но когда "снова одолеет" себя, возвратившись в Париж. Тогда, говорит он, "я постараюсь быть на уровне и поэта, и переводчика; к тому же Вы будете рядом, и это придаст мне вдохновения..."
Мане признается Малларме, что с момента приезда в Версаль он не "слишком доволен своим здоровьем". Жалуется на перепады температуры, на грозовое лето с его тяжелой жарой. А начиная с 15 августа зарядили ливни. Скука. Страдания. Горечь. Мане хочет только одного - вернуться в Париж. Он приезжает туда 1 октября, надеясь, что осень будет благосклоннее к нему, чем это скверное лето, и позволит сделать "нечто" для Салона 1882 года - для первого Салона, где его полотна будут фигурировать с отметкой "В.К.". Уж этого он не упустит!
Едва он возвратился, как до него дошли слухи о нем самом. Как? Его считают конченым человеком? Мане собирает всю свою волю. Его слишком рано хотят похоронить. И вот уже его можно встретить в кафе "Новые Афины", у Тортони, в кафе Бад, в Фоли-Бержер; у приятельниц, дам полусвета. И он всегда шутит, иронизирует, веселится по поводу своей больной ноги, своей "немощи". Это он-то конченый человек! Что за сплетники распускают эти идиотские слухи? Да знают ли они, что во второй половине октября он написал письмо в дирекцию компании Западных железных дорог, чтобы ему разрешили изобразить локомотив вместе с машинистом и кочегаром? Очень возможно, что именно эта работа и будет послана им в Салон вкупе с картиной "Весна". Если только он не осуществит другой замысел: воссоздаст очередную сцену парижской жизни, вид бара Фоли-Бержер - прелестная Сюзон за стойкой, уставленной винными бутылками; Сюзон, которую хорошо знают все постоянные посетители этого заведения.
Но если Мане на людях пытается как-то бодриться, то дома совершенно меняется, становится "мрачным, замкнутым, молчаливым" (Tabarant, op. cit.). Неустойчивость настроения художника глубоко печалит его жену и мать. Какой нервной усталостью оборачиваются все эти бравады. И его стремление писать - тоже бравада. Каждый день перед мольбертом; ценой каких гигантских усилий удовлетворяет он эту потребность. Однако он упорствует. Когда приходит в полное изнеможение, ложится на диван, но, подстегиваемый нетерпением, вновь поднимается, едва почувствует себя в силах взяться за кисти.
Мане начал "Бар в Фоли-Бержер" - произведение поразительной живописной тонкости и необычайной смелости: белокурая Сюзон за стойкой; позади - большое зеркало, где отражаются зал и заполнившая его публика. У нее на шее та же самая черная бархотка, что была у Олимпии, она так же околдовывающе неподвижна, ее взор холоден, он волнует своей безучастностью.
Это сложнейшее произведение продвигается с трудом. Мане бьется над ним, многократно переделывает. Экономя силы, чередует работу над картиной с пастелями: в большинстве пастелей изображена Мери Лоран - она почти каждый день бывает в его мастерской. Начав писать "Весну", Мане задумал сюиту из четырех полотен, где женские фигуры олицетворяли бы времена года. В этой сюите Мери Лоран должна была воплощать осень. В связи с чем она заказывает у Ворта шубку. "Что за шубка, дружище! - говорит Прусту Мане. - Рыжевато-коричневая, с подкладкой цвета старого золота. Я просто остолбенел. "Когда вы перестанете носить эту шубку, то непременно отдадите ее мне", - сказал я Мери. Она мне обещала; каким прекрасным фоном послужит эта вещица для картин, пока живущих в моих мечтах". Одетая так, молодая женщина позирует, и вот возникает "Осень" - полотно средних размеров; искренняя дружба Мери помогла художнику написать картину довольно быстро.
Хотя здоровье все ухудшается, а боли продолжают мучить, Мане работает пылко, сосредоточенно. Дело в том, что 14 ноября у него родилась новая надежда; она-то и придает ему силы. Именно в этот день Гамбетта сформировал свое правительство и назначил Антонена Пруста министром изящных искусств: отныне перспектива присуждения Мане звания кавалера ордена Почетного легиона - причем в самом скором будущем - становилась более чем вероятной.
"Согласиться на награду, - некогда с презрением говорил Бодлер, - значит признать за государством или правительством право судить вас". Но Мане не относится к племени великих гордецов, рассматривающих жажду наград как суетное тщеславие и способных ими пренебречь. Он часто спорит на эту тему с Дега. Когда в 1878 году Де Ниттис получил орден и Мане поздравил его, то присутствовавший при этом Дега (а он отнесся к награде с презрением) сказал по этому поводу что-то довольно грубое. Мане ему ответил: "Дорогой мой, если бы наград не было, то я бы их учреждать не стал, но они существуют, и надо добиваться всего, что позволит нам выделиться из толпы, если это возможно. Это этап, который необходимо пройти, да к тому же еще и оружие... Я не награжден? Но ведь это не моя вина, и, уверяю вас, если я смогу, то добьюсь этого, сделаю все возможное". На что разъяренный Дега бросил: "Ну конечно! Я давно знал, что вы буржуа до мозга костей!" Бессмертие? Искусство Мане накладывает сильнейший отпечаток на век, в котором он живет, воздействует на будущее, но, с точки зрения художника, красная ленточка размером в три сантиметра обладает ни с чем не сравнимой ценностью. Антонен Пруст может быть уверен, что орден осчастливит друга.
Как правило, каждый художник, достигающий положения "В.К.", получает орден Почетного легиона. И все же трудно предположить, что без Пруста все обошлось бы у Мане просто. Академики не складывают оружия, жалуются всюду. 30 декабря 1881 года Гамбетта подает список награжденных на подпись президенту Республики Жюлю Греви. При имени Мане Греви выходит из себя: "Мане! Нет! - восклицает он. - Никогда в жизни!" Но Гамбетта властным голосом обрывает его: "Господин президент, существует правило, по которому каждый министр в пределах своего ведомства компетентен сам решать вопрос о наградах". Греви склоняет голову и подписывает декрет.
Мане ликует. Страх перед будущим, подстерегающая его смерть - все забыто. Кавалер ордена Почетного легиона! Он упо-енно развивает десятки замыслов перед теми, кто приходит его поздравить. Он немедленно приступит к работе над двумя последними картинами "Времен года". Он сделает новый портрет баритона Фора, которого, как и Бракмона, Пруст тоже включил в список награжденных. Он напишет... Чего он только не напишет! Он думает о будущих Салонах: он сделает военную сцену с горнистом, напишет "Амазонку"... Он сама вера; радость и надежды переполняют его. Как-то Малларме заходит в мастерскую с необычайно шустрой собакой, африканской борзой по кличке Саладин. Мане в ужасе: его картины будут испорчены. "Без глупостей, Малларме! Ваша собака того и гляди перепортит мне холстов на 30 тысяч франков". Он требует, чтобы животное немедленно привязали. "Этот глупый пес вдобавок еще девственник". - "С чего вы взяли?" - "Псы, не утратившие невинности, не умеют как следует поднять лапу".
Мане рассказывает всем, кто готов его слушать, о своем "скором выздоровлении", но вот смех застывает на его устах. Когда, прервав работу, дрожа всем телом, он идет к дивану, то вынужден опираться на трость. Боли терзают его безостановочно. Ньювер-керке, бывший генеральный суперинтендант департамента изящных искусств при Наполеоне III, через критика Эрнеста Шено передал ему свои поздравления. "Когда вы будете ему писать, - отвечает Мане Шено, - скажите, что я тронут вниманием, но что он и сам мог наградить меня. Он мог сделать меня счастливым, а теперь уже слишком поздно воздавать за двадцатилетие неудач". Слишком поздно! Его жизнь окутывается мраком. Быстро распрощавшийся с министерским портфелем Пруст (подавший в отставку 26 января 1882 года кабинет Гамбетты продержался всего 77 дней) говорит как-то о том, что для него пробьет час справедливости; Мане вначале молчит, затем грустно и очень тихо, будто разговаривая сам с собой, шепчет: "Час справедливости... Уж я-то знаю, когда он пробьет - мы начинаем жить по нему только после смерти!"
Слово "смерть" часто срывается теперь с его губ. В мае 1882 года он испытывает удовольствие, созерцая в Салоне "Весну" и "Бар в Фоли-Бержер", сопровождаемые табличкой "В. К.". Над его полотнами больше не смеются. Если кое-кто еще позволяет себе их критиковать, если, например, построение "Бара" с его зеркалом и игрой отражений находят слишком сложным, называют "ребусом", то все равно картины Мане рассматривают серьезно, внимательно, о них спорят как о произведениях значительных. Впрочем, табличка "В. К." располагает публику к уважению. Волею этих двух букв Мане становится признанным художником; буквы эти призывают к размышлениям, поощряют симпатии (прежде их не решались высказывать вслух), притупляют враждебность. "Я никогда не соглашусь с г-ном Мане во всем, - написал 1 мая на страницах "Figaro-Salon" Альбер Вольф, - ненависть к приглаженной, приукрашенной живописи часто уводит его гораздо дальше поставленной цели. Но в конце концов, это неповторимо-индивидуальный темперамент, его живопись отнюдь не банальна..." Да, Антонен Пруст прав, час справедливости вскоре пробьет. "У этого человека есть сила", - утверждает один критик; он "французский Гойя", - вторит другой. Мане почти у цели. Но не станет ли час победы часом поражения? О боже! Кой черт послал его на эту галеру? "Благодарю за приятные слова, сказанные обо мне, - пишет Мане Вольфу, - но я не имел бы ничего против, если бы прочел сейчас, пока еще жив, ту великолепную статью, которую Вы напишете обо мне после моей смерти".
А она, смерть, уже совсем близко; он ее предчувствует, хотя не хочет об этом думать. Болезнь точит его. Моменты, когда он может писать, долго потом отдыхая, становятся все короче. Ко всему прочему добавляется то, что гораздо хуже болей, хуже упадка сил: отныне его сковывают проблемы воплощения своих замыслов, еще вчера представлявшиеся ему по-детски простыми. Но сегодня он бьется над ними, и не всегда успешно. Морщась от боли, он упорствует, подавляя мысль о том, что творческие силы оставляют его, и пишет, счищает, переписывает, пока, совершенно выбившись из сил, не падает на диван. Изможденный, деморализованный, но жаждущий верить, что завтра все пойдет на лад.
Он набрасывается на пастель, делает портреты Мери Лоран и ее подруги, австриячки Ирмы Брюннер. Если бы только сельская природа могла его хоть как-то подбодрить! Он собирается уехать из Парижа. Летом он поселится в Рюэе на вилле № 18 по улице Шато - вилла эта принадлежит драматургу Лабишу.
Дом не слишком красив, хотя фасад украшен колоннами и фронтоном; сад просто жалкий. Но по крайней мере здесь Мане неподалеку от своего брата Эжена и Берты - они сейчас в Буживале. Обе семьи могли бы видеться и развлекаться в обществе друг друга. К несчастью, вопреки всем расчетам Мане его состояние ухудшается с первых же дней пребывания в Рюэе. Боли усиливаются, особенно в левой ноге. С трудом пройдя несколько метров, он останавливается: больше он не может сделать ни одного шага. Несколько раз его вывозят гулять в коляске, но чаще он неподвижно сидит в кресле в саду. Монотонно тянутся дни. Когда боли стихают, Мане дремлет. Он, который из Бельвю отправлял друзьям письма, расцвеченные акварельками, теперь не отвечает на корреспонденцию. "Только мои дружеские чувства к тебе, - говорит он Мери Лоран, - могут заставить меня послать весточку". Он, практически никогда не любивший читать, увлекается романами Понсона дю Террайля, его "Рокамболем". Он пытается работать, начинает писать виды сада, но чаще всего ограничивается эскизом. Сравнительно легко ему даются небольшие натюрморты, составленные из фруктов или цветов; маленькие изысканные картины, только отчасти способные удовлетворить его страсть к живописи. "Чтобы чувствовать себя хорошо, - говорит он Мери, - мне необходимо работать".
Он сутулится. Черты лица заострились. Он плохо спит. Погода кажется ему не лучше, чем в прошлом году. Дождь, ветры. Мане мерзнет. Зябко кутается, сидя у специально зажженного ради него камина.
Появляющийся время от времени доктор Сиреде втайне от художника дает понять дамам Мане, насколько его беспокоит такой ход болезни. Тщетная предосторожность: Мане знает о себе все. Да и газеты позаботились о том, чтобы сообщить художнику о состоянии его здоровья; они сыграли с ним "скверную шутку", доверительно говорит он Мери, опубликовав "прискорбный бюллетень (его) здоровья" и повсюду распространив его.
Мане молчит, он погружен в мысли. Он размышляет о своих близких, о жене. Он особенно много думает о своем "шурине", мнимом брате жены. Бедный Коэлла! Несчастное дитя любви, принесенное в жертву приличиям, малодушию, принесенное в жертву "стороне Мане", стороне, требовавшей покорности после каждой его вызывающей выходки по адресу учителя Кутюра, стороне, заставлявшей его домогаться официальных почестей, тогда как другая сторона, "сторона Фурнье", влекла к авантюрам, к бунтам. Как хотя бы отчасти искупить свою вину перед Коэлла?
30 сентября 1882 года Мане составляет завещание.
"Я назначаю Сюзанну Ленхоф, свою законную жену, моей единственной наследницей", - начинает он. Затем продолжает: "Она завещает все, что я ей оставил, Леону Коэлла, он же Ленхоф, который окружил меня самой преданной заботой, и, - добавляет он, - я полагаю, что братья мои найдут это распоряжение вполне естественным".
Он предусматривает в особом пункте посмертную распродажу своих картин, эскизов и рисунков, находящихся в мастерской, и просит Теодора Дюре отобрать, что, по его усмотрению, пойдет на распродажу или, напротив, будет уничтожено. "Из суммы, вырученной после распродажи, - отмечает он, - должны быть выделены 50 тысяч франков; их надлежит вручить Леону Коэлла, он же Ленхоф; остальные - Сюзанне Ленхоф, моей жене".
Мане назначает кузена Жюля де Жуи своим душеприказчиком; жене он поручает раздать какие-либо вещицы на память своим братьям и друзьям. И ставит подпись.
И снова перечитывает завещание. Достаточно ли ясна его воля по отношению к Коэлла? Не следует ли кое-что уточнить? И в постскриптуме решительно добавляет: "Специально оговорено, что Сюзанна Ленхоф, моя жена, оставит по завещанию Леону Коэлла, он же Ленхоф, состояние, оставленное ей мною".
Вернувшись в октябре в Париж, Мане пытается начать работу над картинами для Салона 1883 года.
Он пишет - что бы то ни было - нервно, сердясь, капризничая. Он отказывается верить в свою немощь, в парализующее его бессилие.
Он борется, борется из последних сил. Он возвратился к январским проектам - к военной сцене, где фигурирует горнист, и к "Амазонке". Но работа не продвигается. Он отказался почти сразу же от военной сцены. Он представит в Салон только одну картину, "Амазонку", для нее было написано подряд - однако с каким трудом! - три эскиза. Одна картина - этого будет вполне достаточно. Только бы создать шедевр! С мокрым от пота лбом, задыхаясь, выбиваясь из сил, Мане сидит перед мольбертом, перед полотном, вздрагивающим от ударов его кисти.
Он бранится, сердится. Когда, изнемогая от усталости, дрожа всем телом, Мане ложится на диван, то и оттуда не перестает смотреть на холст. Неужто он так и не сможет сделать эту чертову картину? Бодлер не мог произнести ничего, кроме "Проклятье! Проклятье!", и теперь вот он... Неужели финал жизни будет еще абсурднее и трагичнее, чем он предполагал? Называться Мане, но обладать только звонким именем; выслушивать восхищенные отзывы, но знать, что человека с волшебными руками, которому посвящают эти отзывы, больше не существует. Быть и не быть. Быть и больше не быть. Волоча левую ногу, Мане приподымается, хватает палитру и в гневе вновь садится перед эскизом.
Или, чтобы как-то успокоиться, он берется за маленькое полотно с цветами. Писать цветы - это для него все равно что петь песню, песню об утраченном мире. "Мне хотелось бы написать их все", - говорит он с нежностью в голосе. Цветы - их посылают ему близкие друзья и люди незнакомые - в общем, решительно все. Ибо всем известно, какое удовольствие доставляет ему писать их, какое умиротворение они ему приносят. Каждый день горничная Мери Лоран Элиза ставит в мастерской букет, присланный ее хозяйкой. "Будьте очень осторожны, господин Мане. Не простудитесь. Берегите себя", - сочувственно говорит Элиза. Растроганный заботой славной Элизы, Мане обещает как-нибудь сделать ее портрет. Как-нибудь... чуть позже... Когда-нибудь, чуть позже, когда он снова станет Эдуаром Мане.
"Конченый", он "конченый". Мане прячется, как "больной кот". И хотя он всех встречает по-прежнему тепло, по его внезапно вспыхивающему раздражению многие начинают понимать, что визиты ему теперь вовсе не так приятны. Художник со все большими усилиями старается скрыть свою немощь от окружающих. Эти окружающие - что толку от них сегодня, какой помощи он может от них ждать? Мане напрасно считает, что пишет сейчас для Салона; он борется за то, что вскоре будет у него отнято. Он вплотную подошел к тому моменту, когда человек остается один на один с самим собою и со своей судьбой. Эти лихорадочные схватки с холстом - он выходит из них выжатым до предела - не что иное, как судороги агонии, отчаянные усилия человека, борющегося со смертью.
Вокруг мертвенно-бледного Мане вьются любители. Баритон Фор напоминает о планах написать портрет - эти планы обсуждались еще в январе. Мане пытается уклониться, но Фор не отстает - художник волей-неволей должен приняться за работу. Мане недалеко ее продвинул. Набросав силуэт певца - во время сеансов Фор постоянно выводил Мане из себя замечаниями: "Но, друг мой, что за лицо вы сделали! Вы должны вот тут немного изменить, вот этот контур подправить", - он отставляет портрет в сторону. Пусть Фор подождет до лучших времен! О, Фор их ждать не желает, он хочет пополнить свою коллекцию произведений Мане. Сообщив об этом художнику, он 1 января 1883 года выбрал в его мастерской пять полотен и забрал их - на 11 тысяч франков. На следующий день Антонен Пруст в свою очередь напоминает Мане, что тот обещал продать ему "Весну", и забирает ее за 3 тысячи франков.
Настроение Мане ухудшается день ото дня. С чудовищной жестокостью, свойственной больным людям, он бросает матери: "Не следовало бы вообще производить на свет детей, когда их делают так плохо". Он не выносит присутствия здоровых людей. Аристид, привратник с улицы Амстердам, всячески старается выразить ему свою привязанность. "Он слишком здоров. Он меня раздражает", - говорит Мане. Несмотря на полный упадок сил, он упорно возвращается в мастерскую, где, запершись, ковыляет от холста к дивану, от дивана к холсту, то чрезмерно возбужденный, то подавленный. Порою он буквально валится на диван и лежит по нескольку часов подряд в полной прострации.
Как-то февральским днем Прэнс стучит в дверь его мастерской. Оказанный ему прием "горек". "Глядеть на умирающего - малоприятное удовольствие. И все же благодарю". Мане не обращает никакого внимания на Прэнса; сидя на диване, он продолжает рассматривать "Амазонку". "Это не то, - говорит он себе. - Фон не нравится мне". Он поднимается, берет палитру и стоя наносит нервные мазки кистью... Кажется, он даже повеселел. Болтает, задает Прэнсу вопросы, смеется, шутит. Но внезапно Прэнс вздрагивает: Мане положил палитру; он делает шаг назад, его шатает. Кисти выскальзывают у него из рук. Он "движется ощупью, словно слепой, топчется на одном месте, пытается сдвинуться, постанывает". Прежде чем Прэнс успел ему помочь, "Мане, вытянув вперед руки, опирается на диван и падает на него".
Чуткий Прэнс понял, что лучше всего сохранять полное безразличие. Он старается сделать вид, будто ничего не заметил. Мане только что показал кистью на стену, где висит один из эскизов "Амазонки". Прэнс снимает его, чтобы рассмотреть поближе.
Сидя позади него на диване, Мане гладит ногу и внимательно смотрит на холст. Глаза его сверкают. Внезапно он встает и снизу доверху шпателем вспарывает "Амазонку" (Рассказано Прэнсом. Его воспоминания, собранные сыном, представляют собой один из лучших документов, связанных с концом жизни Мане. Когда после кончины художника мадам Мане спросила, какое полотно хотелось бы ему взять на память о покойном, Прэнс - в этом сказалась вся его человеческая суть - ни секунды не колебался: он выбрал искромсанную "Амазонку", к которой мадам Мане великодушно добавила один из двух других эскизов.).
"Амазонка" так и не будет закончена. Мане ничего не выставит в Салоне 1883 года. Что ж, говорит он, отыграюсь на Салоне 1884 года.
Когда ему удается собраться с силами, он возвращается в мастерскую и пишет цветы. Но усталость так сильна, что, невзирая на все упорство, ему не всегда удается ее преодолеть, и он вынужден оставаться дома. Теперь он проводит в постели один день из каждых двух.
В субботу, 24 марта, в канун пасхи, когда Элиза приходит с очередным визитом, он просит ее попозировать и начинает ее пастельный портрет... Простой эскиз, последний. Вернувшись домой, Мане ложится. Больше он не встанет.
В ночь с субботы на воскресенье левая ступня из сероватой становится мало-помалу черной и причиняет ему чудовищные страдания. Его стоны будят жильцов. В воскресенье утром Коэлла бежит за доктором Сиреде. Сиреде тут же ставит диагноз: гангрена - и решает устроить консилиум с хирургами Вернейем и Тийо. Последние считают необходимым ампутировать левую ногу, но выражают сомнения в возможности осуществления операции, так как больной крайне слаб. Сначала следует хоть немного укрепить его силы. Каждое утро доктор Маржолен будет делать перевязки на гангренозной ноге.
Тревожные новости медленно ползут по Парижу. "Мане совсем плох", - сообщает Писсарро своему сыну Люсьену 29 марта. "Мане пропал", - объявляет Дега. "Мане в агонии", - пишет 7 апреля "L'lllustration".
Но Мане поднимается вновь. Он не уступает. Его интересует Салон, который откроется через две недели, тот самый Салон, где не будет его картин, но будут картины всех этих пройдох - его врагов. Беседуя с Прустом о Кабанеле, художник с горечью восклицает: "Он-то чувствует себя превосходно!" Салон занимает Мане куда больше, чем ссоры докторов, оспаривающих честь его лечить. У его ложа и вправду ведутся резкие споры между аллопатами и гомеопатами. Известный гомеопат Симон высказывается против операции и утверждает даже, что она будет иметь летальный исход. Он направляет к больному доктора Гаше, друга художников, который временами бывал в мастерской Мане (О докторе Гаше см. "Жизнь Сезанна" и "Жизнь Ван Гога", где он играет заметную роль.). Разговор с Гаше заканчивается вполне обнадеживающе: "Когда мне станет лучше, приведите ко мне своих детей: я нарисую их пастелью". Каковы бы ни были его страдания, Мане хочет оставаться оптимистом. Он даже просит специалиста по миниатюрам поучить его этому искусству.
Однако гангрена развивается стремительно. Со ступни она добирается до колена. Сама ступня в ужасающем состоянии; один за другим выпадают ногти. 18 апреля хирурги заявляют, что операция должна состояться немедленно. Доктор Сиреде подготавливает художника. "А право, если нет другого средства вытащить меня из этого состояния, - отвечает тот, - что ж, пусть ногу отнимут и пусть с этим будет покончено".
Девятнадцатого, в девять часов утра, Мане переносят на большой стол в гостиной. В присутствии докторов Сиреде и Маржолена, двух практикантов и одного из братьев художника, Гюстава, хирург Тийо приступает после анестезии к ампутации ноги, которую отнимает чуть выше колена.
Художник как будто очень хорошо перенес операцию. Следующие дни проходят спокойно. Но Мане почти не разговаривает и только изредка жалуется - как обычно жалуются большинство оперируемых - на боли в отнятой ноге. Осознал ли он, что ее ампутировали? Ногу эту - что за мрачная деталь! - Коэлла, желая разжечь огонь, находит за заслонкой камина в гостиной, на подставке для дров.
Леону Коэлла приходится прикладывать много усилий, чтобы оградить своего "крестного", своего "зятя" от непрошеных посетителей. К художнику отовсюду стекаются близкие друзья и случайные знакомые. Коэлла разрешает посещение только самым близким, а их тоже предостаточно. Если бы он разрешил принять всех, кто считает себя знакомым Мане, в квартире просто не хватило бы комнат. Каждый день у входа в дом вывешивают бюллетень о состоянии здоровья, составленный доктором Маржоленом, и с рассвета до сумерек здесь толпятся погруженные в молчание группы людей.
А Мане лежит в постели и страдает от болей в несуществующей ноге. "Осторожно! Вы можете причинить боль ступне!" - вскричал он, когда Клод Моне (он пришел приободрить того, кто был для него вроде старшего брата) положил на простыню каскетку. Лихорадка усиливается. Временами Мане бредит. Иногда может показаться, что ему лучше. Он глядит на собравшихся вокруг друзей, родственников - на Коэлла, Шабрие, Берту Моризо, Малларме, Прэнса... Но видит ли он их?
А на улице ждут люди - их число возрастает день ото дня. Бюллетени о состоянии здоровья всегда носят успокаивающий характер, но все равно откуда-то просачиваются малоутешительные новости. "На самом деле горячка продолжается, температура повышается. Я считаю, что положение хуже, чем когда бы то ни было. У него озноб, а это ничего хорошего не предвещает", - пишет Эмилю Золя один из его корреспондентов 28 апреля. В воскресенье, 29-го, начинается агония.
К Мане поднимается аббат Юрель. Он сообщает Коэлла, что выполняет миссию, возложенную на него архиепископом парижским: этот последний сам предлагает соборовать Мане. Коэлла отвечает, что "не видит в этом необходимости". Аббат настаивает, убеждает. "Если крестный даст понять, что хочет причащаться, - отвечает Коэлла, - тогда вы можете рассчитывать на меня. Я вас тут же предупрежу. Но о том, чтобы этот визит произошел без его ведома, не может быть и речи".
Агония - "чудовищно мучительная" - длится все воскресенье и большую часть понедельника. "Агония ужасна"... Смерть в одном из самых страшных своих проявлений", - напишет Берта Моризо. Мане хрипит, тело сотрясают конвульсии. Только в понедельник в семь часов вечера с его уст слетает последний вздох. Он умирает на руках своего сына.
В тот же день, в понедельник 30 апреля, в ожидании торжественного открытия Салона 1883 года собравшаяся на вернисаж публика заполняет Дворец промышленности. Огромное помещение гудит тысячами голосов.
Но вот внезапно по толпе пробегает легкий ропот. Кто-то принес весть: умер Мане. Мане, человек, против которого именно в этом Салоне столько раз бурлил гнев, автор "Завтрака на траве", "Олимпии" и ее кота, "Аржантейя" с его слишком синей водой; Мане, лишь в сорок девять лет ставший художником "вне конкурса"; Мане, ныне отсутствующий в Салоне.
И тогда внезапно, как если бы смерть наконец заставила со всей очевидностью осознать исключительную значимость этого ныне ушедшего художника, в толпе воцаряется глубочайшее молчание, и медленно один за другим все мужчины в зале обнажают головы.
"Мы не знали, как он велик!" - скажет на следующий день Эдгар Дега.